— Верно, — сказал угольщик в картузе, не отходя от стойки. — За это тоже выпьем?
— Лайош, еще по стакану вина господам угольщикам! — крикнул Балинт. — За здоровье моего друга! Того друга, о ком я думаю.
Парень в картузе, взяв стакан, двинулся было к их столику. — Оставайтесь там, где вы есть, — отчетливо сказал ему Балинт. — Я сегодня со всеми пью, да ни с кем не чокаюсь. Кому не нравится, вина от меня не получит. — Парень в картузе остановился, захохотал. — Лайош, еще по стакану вина господам угольщикам! — крикнул Балинт. — За здоровье того моего друга, о ком я думаю.
— Так пьете вы или нет? — спросил Балинт. Оба угольщика, повернувшись к нему от стойки, приподняли свои стаканы. — За здоровье! — Кто он, этот друг твой? — спросил Сабо и вновь грохнул по столу громадным красным кулачищем. — Это такой человек, которому можно довериться, не то что некоторым, — проговорил Балинт, полоснув Оченаша острым взглядом холодно блеснувших серых глаз. — Потому что ведь есть такие люди, — продолжал он, опять поднимая указательный палец, — что знакомишься с ними, а сердце подсказывает: с этим не водись, Балинт Кёпе! Да только не слушается человек сердца своего, подружится с таким, а потом втридорога платит за это. Ведь так, Сабо?
— Так, — подтвердил Сабо и опять стукнул кулаком по столу. — И пшел он вон!
— Да, пшел он вон! — ударив обоими кулаками по столу, крикнул Балинт. — Надо всегда слушаться сердца своего. Ведь подходят к тебе иной раз, сами подходят и спрашивают: ты мне веришь? Сердце-то подсказывает тебе: нет, а губы выговаривают: да. И ведь чаще живешь так, как губы говорят, а не так, как сердце просит, верно, Сабо?
— Верно! — рявкнул Сабо, колотя по столу кулаками. — И пшел он вон!
— Пшел он вон! — воскликнул и Балинт, глядя Оченашу в глаза. — На свете и такие люди есть, что берут тебя за руку и ведут, а как беда нагрянет, тут же руку-то и отпустят. Так, Сабо?
— Пшел вон! — заорал грузчик. — Пшел вон! — крикнул и Балинт, стукнув по столу. Угольщики тоже колотили кулаками по стойке, крича: «Пшел вон!» — Лайош! — позвал Балинт. — Еще по стакану господам угольщикам! Есть люди, что с виду в любой час за ближних своих пом-м-мереть готовы, а когда до дела дойдет, только в руку им плюнут. Как назвать такого человека, Сабо?
— Пшел он вон! — крикнули оба угольщика от стойки. — Еще вина господам угольщикам, Лайош! — потребовал Балинт. — Так как же назвать такого человека, Сабо?
Грузчик тупо уставился на Балинта. — Не знаю.
— Как назвать такого человека, который покидает другого в беде? — мягко, убедительно повторил вопрос Балинт и рукой отвел назад черные вихры грузчика, прилипшие к его потному лбу. — Ну, как такого назвать? — Черноволосый парень с приплюснутым носом, словно моля о помощи, взглянул на Оченаша; тот, белый как стена, откинулся на спинку стула и дрожащими руками оглаживал свой голый череп. — Не знаю я, — пробормотал Сабо. — Ведь тот, кто покинул человека в беде, — громко пояснил Балинт, — так же точно и других всех покинет когда-нибудь. Ну, как назвать такого человека?
— Трус он, — выговорил грузчик.
Балинт кулаком стукнул по столу. — А еще как?
— А так, что враль он!
— Пшел он вон! — выкрикнули вдруг все четверо вместе. — А еще как его назвать? — не унимался Балинт.
— Предателем, черт бы разобрал его по косточкам! — закричал Сабо. — И чтобы чертов тот всевышний, что на небесах восседает, по косточкам разобрал его, вот что! — Ну, а еще как назвать его? — спросил Балинт. — Иудою, — гаркнул грузчик и так грохнул кулаком по столу, что один стакан подпрыгнул высоко, словно кузнечик, и, дребезжа, покатился на пол. Жестяная стойка, словно эхо, тоже загремела под увесистыми ударами. — Пшел вон! — орал оттуда угольщик в картузе. — Господин Кёпе, нельзя ли еще стаканчик этого молочка от бешеной коровки?
— Лайош, еще по стакану молочка от бешеной коровки господам угольщикам! — распорядился Балинт. — Как ты сказал, Сабо, повтори?
— Пшел вон, Иуда! — простонал плосконосый грузчик, задыхаясь и корчась от внезапно обуявшего его приступа смеха. Двое у стойки тоже загоготали. Балинт смотрел прямо перед собой, по-прежнему упершись в кулаки подбородком. — Человеку, который стрижется наголо, — проговорил он громко и вперив глаза в Оченаша, — верить нельзя. Такой человек… пшел вон отсюда!
Оченаш уже несколько раз делал попытки подняться, но голова у него шла кругом, а ноги так дрожали, что он вновь и вновь падал на пьяно раскачивавшийся под ним стул. — Ты, образцовый, чего тебе от меня нужно? — спросил он фальцетом. — Ты же сам выпустил мою руку!
У стойки оба угольщика захлебывались от смеха. — Пшел вон! — орал Сабо, колотя по столу кулаком. — Пшел вон, плешак! — И только бледное лицо Балинта оставалось неподвижным. Его глаза уперлись в лоб Оченаша. — Кто говорит о тебе? — спросил он презрительно. — Ведь ты же мой друг! Или ты не друг мне?
— Друг! — сказал Оченаш.
— Ты-то не предавал меня, верно? Или предал?
Оченаш встал, обеими руками держась за стол. — Об этом в письме, как говорится!
— Ведь то, что ты на заводе остался, — опять вскинув палец, проговорил Балинт, — а меня выставили, это же не предательство, верно?
Оченаш медленно повернулся, шагнул от стола.
— Если любишь меня, останешься здесь, — сказал Балинт. Долговязый подросток круто обернулся, их взгляды встретились. У стойки, хохоча во все горло, чокались угольщики, Сабо, налегая грудью на стол, изо всей силы колотил по нему кулаками. — Если ты мне друг, останешься здесь, — приказал Балинт. — Если любишь меня, то сейчас же поцелуешь!
— Точно! — вопил грузчик. — Коли любишь его, целуй! А не любишь, так я тебе башку разобью вот этой бутылкой!
Оченаш покосился на вскинутый над его головой синий сифон, поколебался мгновение, потом наклонился к Балинту, обнял его за плечи и, притянув к себе, крепко поцеловал со щеки на щеку.
Балинт вскочил, нечеловеческий гнев бушевал в нем, вся кровь бросилась в голову. Он поднес ко рту свой стакан, вцепился зубами в толстое стекло, и вот оно уже заскрипело, затрещало под упрямо стиснутыми, беспощадными зубами, со звоном раскололось. Из уголков рта засочилась кровь. Балинт повернулся к Оченашу и выплюнул ему прямо в лицо окровавленные осколки.
— А теперь, друзья, уж мы погуляем! Все сюда, кому я по нраву! — крикнул он, подзывая всех. — Еще литр вина, Лайош, будем пить, пока денежки даровые не выйдут! И споем, вот эту…
Угольщики поспешили к столу Балинта, парень в картузе размахивал над головой пустым стаканом. С улицы зашли еще двое и тоже подсели к столу; не по-осеннему яркое еще солнце освещало расписанную цветами, залитую вином скатерть. Глаза Оченаша наполнились слезами, он повернулся и, заплетая ногами, вышел на улицу.
Пятая глава
В ту ночь, когда Балинт на грязном полу полицейской кутузки, уронив голову на колени крестной, воевал с наваждениями беспокойного сна, прерывистыми шумными вздохами отмечая приход и уход затаенных под сердцем страхов, то накатывавших на него, то отступавших, профессор Фаркаш бодрствовал в своей лаборатории. Лишь на рассвете он перешел в кабинет и, бросившись ничком на потертый зеленый диванчик, сердцем прикрыв кровавое пятно, похожее на куст, задремал. Проснувшись, метнул взгляд на чуть-чуть посветлевшее окно.
— Долго я спал, Шайка? — через открытую дверь спросил он адъюнкта, который, склонив над лабораторным столом голову в мягкой черной шляпе, измерял температуру в колбе.
— Десять минут.
— Не больше?
Шайка ответил, не оборачиваясь: — И того не будет.
У профессора затрепетали ноздри: короткий, десяти минутный сон удивительно освежал его, и сладковато-горькая смесь лабораторных запахов, которую уже два десятилетия вдыхал его нос, вдруг неожиданно и свежо поразила слизистую оболочку, вернув к тем временам, когда он, еще студент, взволнованный и стесненный, впервые переступил этот порог. Органы чувств его обладали столь же безукоризненной памятью, как и разум; глаза, уши, нос, кожа радовались каждому новому явлению, как радуются старому другу, чье посещение напоминает о прежних встречах и обещает новое наслаждение. Профессор опять раздул ноздри, кашлянул, потом перевел взгляд на живот, вздымавшийся округлым холмом под клетчатым шотландским пледом. — Выключите свет, Шайка, — проворчал он. Большая лампа под потолком погасла. Профессор Фаркаш напоследок зевнул, ладонью стер с двойного лба прожитый накануне день и сел.
За окном растекался туманный серый свет раннего сентябрьского утра, противно липнул к изъеденному тенями, неумытому лицу обернувшегося к нему адъюнкта. Шипящие горелки Бунзена вновь приобрели свой густой фиолетово-синий цвет, белый эмалевый панцирь центрифуги засветился в сумерках. Запах химикатов под гнетом темноты на минуту опять дал о себе знать.
— Долго я спал? — еще раз спросил профессор, медленно поворачивая к адъюнкту припухшее, одеревеневшее лицо.
Шайка вернулся к своему рабочему столу.
— Десять минут.
— Я думал, десять лет, — проговорил профессор.
Адъюнкт не отозвался.
— Шайка, — сказал профессор, сцепив руки над животом, — уж лучше по возможности выложить все, что накипело на душе, тогда и спится спокойнее. Лучше не отягощать свое душевное хозяйство невысказанными мыслями, которые по ночам не дают спать, — тогда реже вцепляешься самому себе в волосы.
— Так точно, господин профессор, — вымолвил адъюнкт.
— И чаще — окружающим, договариваете вы. А ну, включите-ка опять свет, я плохо вижу вашу физиономию.
Большая лампа под потолком вновь загорелась.
— Это зависит от того, кто для вас есть наибольший враг, — продолжал профессор. — Ведь для кого как. Я по-настоящему только самого себя боюсь. А вы?
— Я тоже только вас, господин профессор, — сказал адъюнкт.
— Что вы болтаете? — взъярился профессор. — Меня боитесь? Да я муху не трону, дурень вы эдакий!
Адъюнкт вновь склонился над колбой. — Возможно.