чисто житейский факт, что богатые с их врожденным тактом стараются приглашать к себе на ужин только тех, кто еще богаче.
— Метельщиков весьма редко, — глубокомысленно заметил Керечени.
Минарович несколько секунд задумчиво задержался на нем взглядом, потом с отвращением отвернулся.
— Как и все бесталанные художники, я по натуре неустойчив, — проговорил он, обратив лицо к потолку. — В духовной сфере мне необходим поводырь. Словом, безоговорочно полагаюсь на ваше знание психологии имущих сословий.
— Как-то на днях ужинал я у барона Ульмана, президента Кредитного банка, — заговорил Керечени с тонкой и наглой усмешкой. — Случайно разговор зашел о трехдневной банковской блокаде — помните, два года назад, четырнадцатого июля? — которая потрясла до основания всю нашу экономику… Могу я попросить еще чашечку кофе, маэстро?.. По случайности я и в тот день ужинал у господина барона, должно быть, в опровержение ваших психологических посылок, маэстро. Между прочим, это был трагический вечер. Доллар с пяти тридцати подскочил до девяти восьмидесяти. Барон пришел домой к ужину в десять, глаза красные. Поглядел на меня. Вам-то легко, у вас денег нет, сказал он дрожащим голосом. Честное слово, на него смотреть было больно! Давайте меняться, господин барон, говорю ему. Мне действительно было его жалко.
— И поменялись? — полюбопытствовал Минарович.
Газетчик пропустил насмешку мимо ушей.
— Не нужно думать, — проговорил он вдруг резким тоном, — будто капиталистам сейчас так уж легко живется, как полагают непосвященные. Я знаю весь промышленный и финансовый капитал, от Гольдбергеров и Хатвани до Чориных, и не хотел бы оказаться в их шкуре. Конечно, в прошлом веке положение было иное, когда складывались крупные швабские состояния — Дреера, Хагенмахера, Лютценбахера…
— Заксленера, — подсказал кто-то из-за круга, освещенного лампой. Керечени вдруг рассмеялся, на его маленьком мышином личике появилось выражение наивного торжества, всегда предварявшее вручение сплетни-подарка.
— Известно ли вам, дорогой мой, — превесело спросил он, обращаясь к пожилому плешивому коммерсанту, — известно ли вам, как возникло колоссальное состояние Заксленера? Старый Заксленер скромненько торговал сукном в Будаэрше[90], продавал в кредит местным крестьянам-швабам. Однажды является к нему такой должник — платить, мол, нечем, корова поносом хворает. А тут и другой в двери: господин Заксленер, беда, уплатить нет мочи, расстройство желудка у коровы. За ним — третий, четвертый, пятый: нечем долг отдать, коровы так и… Старый Заксленер свирепеет, сам отправляется на пастбище, высматривает, вынюхивает, потом ковыляет домой, а на другой день скупает весь выпас, шестьдесят хольдов, за бесценок, из одного, можно сказать, жилетного кармана. Наполняет водой тамошней бутыль, катит в Вену, отдает воду на анализ и возвращается восвояси владельцем минеральных источников Игманди, мультимиллионером. А все от того, что коровы… ну, вы теперь уж сами знаете, что с ними стряслось. Только и нужно было к хвосту их стать и — загребай золото!
— Прелестная символическая картинка относительно происхождения капитала, — проговорил Минарович, ласково улыбаясь.
— Господин редактор, а что вы скажете о назначении Гитлера? — уже во второй раз спросил музейный чиновник с седой бородкой.
Керечени отмахнулся:
— Я не придаю этому особого значения. Пасть у него широкая, нужно было заткнуть ее.
— А теперь?
— Что — теперь? — раздраженно переспросил Керечени. — Теперь ее заткнули. Как всякой оппозиции, дорвавшейся наконец до власти. Гитлер успокоится, и все пойдет своим чередом.
— Я вот почему спрашиваю, — настаивал музейный работник, — мой зять купил паспорт и всем семейством эмигрирует в Южную Америку.
Редактор засмеялся. — Он здесь живет, в Пеште?
— Да.
— Вон ведь какая спешка! Он, конечно, еврей?
— К сожалению.
— Евреев решительно невозможно понять, — провозгласил Керечени, совершенно позабыв, что всего пятнадцать лет назад в честь верховного правителя Хорти переменил свою иудейскую веру на протестантскую. — Ну, когда бегут из Германии, это бы я еще понял…
— Один берлинский клиент моего зятя, — объяснил музейный служащий, — вчера прибыл в Пешт самолетом. Вероятно, это он напугал зятя.
— Тот, конечно, тоже еврей?
— Наверное… Самолет был битком набит беженцами, евреями венгерского происхождения, впрочем, был среди них и христианин, некий Фаркаш, профессор университета…
Бледное сонное лицо доктора Варги внезапно чуть не с хрустом повернулось к говорившему, тихо дремавшие очки ярко блеснули.
— Как вы сказали?
— Что именно? — удивился чиновник.
— Кого вы назвали? Профессора Зенона Фаркаша?
— Имени его я не знаю, — сказал чиновник. — Он химик.
Доктор Варга встал, откланялся и вышел. Через несколько минут попрощался и Керечени. Молоденькую докторшу по телефону вызвали в больницу, они собрались уходить вместе.
— Нервы у людей не в порядке, собственной тени пугаются, — заявил Керечени на прощанье. — Гитлер — человек не без способностей, но, по существу, он пешка, без соизволения крупного немецкого капитала ему и шагу ступить нельзя.
— Вы так думаете?
— Ваши друзья самое позднее через месяц снова будут в Берлине, — уже от двери крикнул редактор, полуобернувшись к далекому зеленому островку света. — Когда получите от них письмо, вспомните, что Керечени вам это предсказывал.
После его ухода все вдруг притихли — так затихает собака, освободившись от докучной блохи. Все успокоились, как будто чуть-чуть задремали. Минарович немного прикрыл глаза, руки скрестил на животе.
— Последнее время у меня что-то глаза устают, прошу прощения, — пояснил он негромко. — Дорогие друзья, если можно, не расходитесь еще, мне бы не хотелось остаться одному. Чем мне еще угостить вас?
— Он ведь, помнится, подручным маляра был? — сказал кто-то.
— И, кажется, даже не немец!
— То есть как не немец?
— Я имею в виду, — пояснил сидевший слева от Минаровича учитель гимназии, — не имперский немец, родом ведь он из Австрии. Но во время войны он уже служил в германской армии.
— Карьера незаурядная, ничего не скажешь, — заговорил господин Фекете, плешивый коммерсант. — Вы только представьте себе: обыкновенный рабочий становится канцлером Германской империи! Перед таким человеком я снимаю шляпу, даже если не разделяю его взглядов. Я-то, прошу прощения, знаю, что такое труд, я с четырнадцати лет просыпался в четыре часа утра и ложился поздно ночью, чтобы облегчить жизнь овдовевшей моей матушке, и если сегодня у меня скопилось маленькое состояние, могу с чистой совестью утверждать, что добыто оно в поте лица моего.
— Мне кажется, господин Керечени прав, — сказал учитель гимназии, — пугаться нет причин. Получив власть в свои руки, он тотчас уймется. Младенец тоже лишь до тех пор плачет, пока не получит материнский сосок в рот. По моему глубокому убеждению, нашей национальной независимости опасность не угрожает. Вы читали, господа, его вчерашнюю речь?.. Первую после назначения? О чем в ней говорилось? Исключительно о внутриполитических вопросах. Начал с того, что немецкий народ лишился собственного достоинства и господь оставил его. Что Германии не пристало скатываться в болото коммунизма… Чиновник из музея согласно кивнул.
— Это в какой газете было? — спросил коммерсант.
Учитель гимназии вынул из внутреннего кармана сложенный номер «Пешти напло», водрузил на нос очки, поднес к ним газету. — «Марксизм поверг народ в нищету, предал рабочий класс, — прочитал он. — В общественной жизни воцарился разврат, культура гибнет, марксизм развратил просвещение, разрушил экономику. Он уже полностью погубил средние классы, крестьянство».
— Тут он прав, — пробормотал коммерсант.
— Именно! — Учитель гимназии бросил на него неодобрительный взгляд. — К сожалению, он прав и когда называет тех, кто навязал марксизм на наши головы. Впрочем, оставим это! — оборвал он себя, пожимая плечами. — Послушайте, как великолепно заканчивает он свою речь: «Немецкий народ, клянусь тебе, не ради денег, не ради платы принял я на себя эту должность, но ради тебя одного! Пускай сейчас ты несправедлив ко мне и миллионы проклинают меня, но придет час, когда ты пойдешь за мной, весь, как один человек. Никогда за всю свою историю не подымалась Германия до таких головокружительных вершин, как те, к которым поведем ее мы».
— Гениальный человек, — негромко, как бы самому себе, сказал коммерсант и отер плешь платком. — Но почему он имеет зуб против евреев?
Учитель гимназии пожал плечами и полистал газету.
— Он еще дал интервью американским журналистам. Вот его подлинные слова: никто не желает мира более, чем я. Я никогда не произносил поджигательских речей, об этом свидетельствует опыт последних двенадцати лет.
— Но, черт побери, как же назвать тогда речь, которую вы только что прочитали? — воскликнул родственник из провинции, которого каждые четверть часа смаривала дремота, а нервное возбуждение каждые четверть часа пробуждало. — Вот дьявольщина, сколько ни есть политиков в мире, нельзя верить ни одному их слову.
— Такое уж у них ремесло, само на ложь толкает, — проговорил господин Фекете. — Точь-в-точь как в торговле. Я, изволите знать, считаю себя человеком честным, но если бы я всегда говорил одну только чистую правду, через месяц пришлось бы прикрыть лавочку. Личная жизнь, конечно, дело другое, там каждое мое слово, как дважды два четыре.
— А чем вы торгуете? — осведомился учитель гимназии.
Господин Фекете рассмеялся.
— Интересуетесь, чтобы обходить подальше? Да ведь нам с вами вряд ли довелось бы столкнуться, господин учитель: мешки, парусина, веревка.
Балинт заснул в своем темном углу, легкое приятное посапыванье, доносившееся оттуда, напомнило гостям о расстеленной кровати, в которой можно со вкусом, с хрустом потянуться перед сном и ощутить у самых ноздрей легкий щекот натянутого до подбородка одеяла.