Художник сосредоточенно, с холодным профессиональным любопытством всматривался в распадавшееся на глазах лицо старика.
— А что я скажу моей жене? — прорыдал он.
— Ваша супруга еще ничего не знает?
Старик покачал головой.
— Пришлите ее ко мне, я утешу ее, — рассеянно предложил художник. Но тут же пожалел о сказанном. — Ей нужно объяснить, — и, вытянув длинную руку, он нежно погладил гостя по плечу, — ей нужно объяснить, что когда-нибудь придет час и сынок ваш все равно умрет… Да, да, это так… я верно говорю, это наказание неизбежно. О, сознавая это, мать многое может простить своему сыну. Даже то, что он не похож на нее.
— Это бы еще не беда, лишь бы порядочным человеком остался, — в отчаянии простонал старый коммерсант.
Художник опять погладил его по плечу.
— И порядочность его на ее порядочность не похожа. Дорогой друг, не обессудьте, ежели я напомню вам о том, что вчера говорили вы сами: торговому человеку, объясняли вы, нельзя обойтись без обмана, иначе впору ему сразу прикрыть свое дело. Ну а если ваш милый сын… мне, право, неловко… если он иначе понимает порядочность? Это все громкие слова, прошу прощения, просто громкие слова! Так что будем говорить лишь о фактах: о том, что человек смертен!
Яркий солнечный свет вливался через огромную стеклянную стену мастерской, все затопляя и озвучивая все, что желало звучать, — и сверкающие белизной стены, и волосяные трещины, разбегавшиеся по ним, выдававшие их обреченность. Ослепительной голубизной сверкала бархатная обивка кресла, напоминая о далеком лете, проведенном на берегу Адриатики, несколько обуглившихся паркетин посреди мастерской — о маленьком домашнем пожаре, жертвой которого чуть не стал сам художник десять лет назад. На белой скатерти проступили жирные пятна, покрывало на диване зияло прорехами.
Минарович довольно потирал руки; все это вместе, в резкой игре противоречий, решительно ему нравилось.
— Пожалуйста, дорогой друг, прошу! — воскликнул он весело, заметив, что гость открыл рот, собираясь говорить. — Быть может, я кажусь вам равнодушным, но не заблуждайтесь, я слежу за каждым вашим словом.
— Дорогой и почтенный друг мой, — произнес старик, вытирая лицо носовым платком, — вы поговорите, не правда ли, с вашим младшим братом, замолвите словечко за моего несчастного сына?
— С кем?
— С вашим братцем. С господином заместителем главного полицмейстера.
— Ну как же, как же! — кивнул художник. — С удовольствием. Само собой.
Старик бросил на него такой взгляд, словно хотел поцеловать ему руку. Минарович покраснел.
— Когда вы сможете поговорить с ним?
Художник вскинул руку.
— Когда угодно! В ближайшие дни. Срочно. Непременно поговорю с ним на днях.
— Это нужно бы еще сегодня! — взмолился Фекете, опять утирая лицо. — Прежде чем они успеют опубликовать полицейское сообщение с именами…
— Правильно, — кивнул Минарович. — Сегодня же! При условии, конечно, что у него найдется для меня время. Впрочем, почему бы и не найтись? Да-да, я непременно поговорю с ним сегодня же, дорогой друг, прежде чем они опубликуют полицейское сообщение.
— Я готов и на определенные жертвы, — медленно проговорил коммерсант. — Разумеется, на благие цели.
Художник уставил на него тусклый птичий взгляд.
— В самом деле?
— Посильно, конечно… я ведь человек маленький, — поправился торговец. — Мы люди бедные.
— И сколько же?
— Две тысячи пенгё, если не обидно будет.
Минарович усмехнулся.
— Похвально, — пробормотал он. — Ради спасения вашего милого сына… как же, понимаю! Отлично! Просто геройски! Непременно упомяну, хотя не думаю, что это произведет большое впечатление. Но если буду говорить, всенепременнейше упомяну. В конверте, не так ли?
— Как будет приказано, — пропыхтел коммерсант, промокая платком лоб.
Художник проводил гостя до порога, дружелюбно потряс ему руку, потом еще раз погладил по плечу, по спине. Возвращаясь, заглянул на кухню.
— Вот теперь можно нести мой обед, сынок, — сказал он Балинту, клевавшему у стола носом. — И, пожалуйста, чтобы суп был совсем горячий, и второе, и лапша с маком!.. Вы узнаете ли этого господина, если опять увидите?.. Прекрасно, так вот, пожалуйста, больше не впускайте его. Вероятно, он не раз заглянет в ближайшие дни, но меня для него не будет дома.
Балинт кивнул.
— Вот только с завтрашнего утра и меня здесь уже не будет, — сказал он.
Лицо Минаровича омрачилось, он вернулся в мастерскую. Не успел Балинт внести суп, как в прихожей вновь позвонили. Ложка остановилась в руке художника на полдороге, в нерешительности замерла перед тянувшимся к ней ртом и разочарованно опустилась в тарелку. Ломтик морковки, падая, выплеснул фонтанчик и плавно погрузился на дно. Балинт злорадно косился на страдальческую, оскорбленную физиономию художника.
— Не открывать? — спросил он после второго звонка.
Художник махнул рукой.
— Опять кто-то настойчивый!
Балинт засмеялся.
— Обождем?
— Вот, извольте, таковы люди! — проговорил художник, еще раз махнув рукой. — Это еще не беда, что они обманывают, крадут, убивают… я могу это простить, понимаю побудительные причины: до какой-то степени все это делается из самозащиты. Но почему люди не уважают друг друга? Общество, утерявшее такт, становится невыносимым, куда уж больше… оно уничтожается, прекращает свое существование… да-да, распадается, ибо в нем отсутствует связующий материал. Любви от своих ближних я не требую, это для них слишком трудно! Но хотя бы элементарное уважение!
Позвонили опять. Балинт смеялся в кулак.
— Открыть?
— Откройте! — решил художник. — А мой обед выплесните в помойное ведро! Есть не стану. И возвращайтесь в магазин, уже поздно.
В мастерскую вошел Барнабаш Дёме, вчерашний молчаливый гость, племянник Минаровича. Художник с удовольствием рассматривал красивую круглую голову молодого студента, ладно сидевшую на мускулистой шее, его худое пылкое лицо с немного выпирающими скулами и раскосыми, татарского разреза глазами, удлиненными к вискам тонкими морщинками; упрямая черная шевелюра, зачесанная назад, излучала мягкий свет, что присуще лишь молодым волосам.
— Это ты, племянник? — сказал Минарович. — Хорошо!.. Похвально! Надеюсь, без дурных вестей! Скажи там на кухне, что я все-таки пообедаю… Прекрасно!
— Ну, садись вот сюда, напротив, — сказал он, когда студент опять появился из кухни. — Люблю смотреть на твою голову. Толковая голова. Надеюсь, не посрамишь моих наблюдений… Превосходно!.. Эта голова знает, чего хочет, не так ли? Я вот знаю, чего не хочу, а этого недостаточно. Совершенно недостаточно!
— У меня, дядюшка Тони, просьба к тебе, — объявил студент, когда дверь за Балинтом закрылась.
Минарович, уже склонившийся было над тарелкой, вздрогнул.
— Что-что? — пробормотал он, вскидывая голову. Ложка опять уныло скользнула в тарелку. — Нет, нет, пожалуйста, не…
Барнабаш Дёме вопросительно поглядел дяде в лицо.
— Из этого могут произойти самые непредвиденные последствия, — опять заговорил художник и, словно обороняясь, выставил ладонь. — Не будем рисковать!
— Чем?
— Ничем.
Студент молчал.
— Я вообще не люблю рисковать, — заявил художник, стеснительно улыбаясь. — Особенно же не люблю рисковать уважением моих друзей. Один неверный шаг, и равновесие исчезло. Весьма щекотливое дело, племянничек, весьма! В мире волков, где каждый норовит содрать шкуру с соседа, я удовлетворяюсь своей собственной… вот именно, удовлетворяюсь, но зато уж хочу и сохранить ее. Ну, а если я теряю уважение моих друзей…
— Но с чего тебе терять их уважение? — спросил студент. — Оттого, что выполнишь их просьбу?
— Именно, — кивнул Минарович. — Или оттого, что не выполню.
Узкие татарские глаза юноши пристально смотрели на улыбающееся ему рябоватое лицо.
— Иными словами, ты не желаешь вмешиваться в дела людей?
— Именно.
— Это трусость! — сурово объявил студент.
— Она самая, сынок, она самая, — покивал художник, ласково улыбаясь. — Трусость. Для меня она, что для волка зубы. Хо-хо! Ею и обороняюсь.
— Насколько мне известно, были времена, когда ты исповедовал иные принципы, — заметил студент. — Когда во время коммуны, как председатель революционного трибунала в Кечкемете…
Минарович встал.
— Балинт! — крикнул он сильным, звучным голосом. — Балинт! Не ушли еще?.. Отлично! Заберите обед и отправьте туда, куда я сказал раньше. Окончательно… вот так, окончательно и бесповоротно! Да скажите там, в магазине, чтобы вас отпустили сегодня пораньше!
— Я испортил тебе аппетит? — мрачно спросил студент.
Минарович вновь опустился в кресло.
— Ну что ты, племяш! Его уже давным-давно испортили.
В мастерской, залитой лучами яркого зимнего солнца, на минуту воцарилось молчание.
— Что же до другого твоего замечания, — проговорил Минарович, на этот раз без улыбки, устремив на студента застывший взгляд, — то простая порядочность требует в доме повешенного не говорить о веревке. Прошлое человека подобает обсуждать только за его спиной.
Студент пожал плечами.
— Обывательские предрассудки!
Минарович улыбнулся.
— Ты стыдишься своего прошлого? — спросил студент. — А ведь того, о чем мне доводилось слышать, стыдиться как раз и не следовало бы! Мой отец, человек неглупый, а только трусливый, как и всякий обыватель, сказал однажды…
— Чем я могу служить тебе, сынок? — спросил Минарович, предупредительно расставляя руки.
— Я не могу заставить тебя разговаривать, — проговорил студент, мрачнея. — Но если у тебя есть какой-то счет к людям, то, по-моему, нужно выложить им все начистоту, обсудить, а не оскорбленно отворачиваться. Ты же не старая дева! Почему ты лишаешь нас своего опыта, почему не хочешь сам учиться дальше? Не так уж ты стар!
— Ну-ну! — буркнул художник.
— Среди молодежи немало таких, кто верит тебе из-за твоего прошлого, — продолжал студент все с тем же мрачным видом. — Мы не знаем, какая тебя постигла обида, потому что ведь год или полтора года тюрьмы не в счет…