А потом… пришло письмо Сергея. Письмо, почти год искавшее её по Европе, – и тот весенний тёплый вечер в Риме до сих пор снился Варе по ночам. Торопливые, испещрённые кляксами строчки были переполнены любовью, нежностью и раскаянием. Читая их, Варя рыдала так, что вызвала изумлённый оклик торговца апельсинами, проходившего под открытым окном. Выглянув и едва выжав из себя «Niente, niente…», Варя вернулась к письму. И дальше плакала уже беззвучно, вытирая лицо тряпкой для очищения мольберта, – первым, что подвернулось под руку, – не замечая размазанной по щекам и лбу краски, вновь и вновь всматриваясь в знакомый почерк, понимая – не врёт, любит, ждёт, ничего не забыл, готов лететь за ней сюда по первому зову… Уже в полночь Варя, словно очнувшись, отбросила письмо и заметалась по тёмной мастерской, беспорядочно складывая вещи, кисти, краски, холсты, ища саквояж или хотя бы простыню, чтобы связать обычный деревенский узел. Скорей, скорей, едва рассветёт – к графине, всё рассказать, объяснить, просить прощения за то, что внезапно прерывает ученье, что ей нужно, непременно нужно вернуться в Россию… Ранний рассвет застал Варю в предместье Сант-Анджело перед виллой Беловзоровой. Но двери оказались запертыми. Старик сторож объяснил, что графиня третьего дня выехала в Вену и ожидается назад никак не раньше осени.
Три дня прошли в лихорадочной тоске. Варя не могла заставить себя взяться за кисть. Она то металась по мастерской, то лежала на кровати, уставившись в стену, то стояла у окна, сквозь слёзы разглядывая синее и прозрачное, словно стеклянное небо над бессмертным куполом Сан-Пьетро. Пила тёплую воду из кувшина для натюрмортов, строила планы – какие картины продать, какие украшения заложить, чтобы своими средствами добраться до родины… Но из украшений у Вари были лишь крошечные серёжки, подаренные покойным отцом, да дешёвый медный крестик. А продавать картины без разрешения графини, её главной покупательницы, она не смела, боясь показаться совсем уж неблагодарной. С трудом убедив себя, что сумеет дожить до приезда Беловзоровой и не сойти с ума, Варя взяла себя в руки – и отправилась в студию.
Письмо Сергея Варя читала и перечитывала каждый день. И всё яснее, всё жёстче делалась мысль о том, что ехать ей никуда не надо. Что Сергей – по-прежнему князь Тоневицкий, а она, Варя, – его отпущенница. Она знала, что Сергей не умеет лгать, что каждая строчка его письма – искренняя… но чем обычно заканчивается любовь барина к крепостной девушке, Варя тоже знала слишком хорошо. Нельзя, твердила она себе, сглатывая слёзы и отодвигая письмо так, словно это был змей-искуситель. Нельзя. Нечестно. Неблагородно. Он влюблён, он сам не знает что делает, не понимает и не хочет понимать, – как все мужчины, когда они не получают того, что хотят. А получит – и не будет знать, что с этим делать. Стало быть, в ответе и за Сергея и за себя саму – она, Варвара Зосимова.
«Нельзя.» – повторяла Варя уже ночью, ходя в лунном сумраке от стены к стене в своей крошечной мастерской. – «Негоже… Он не понимает, но ты-то, дура, всё смыслишь! Во что втянешь его? Во что запутаешь? Не сможет он век тебя от соседей прятать и насмешки слушать! Ему ровню нужно брать, настоящую княгиню – чтобы под стать! Чтобы завидовали да восхищались, а не в кулак прыскали! Любит тебя, пишет… ну так пройдёт у него, схлынет. Рано или поздно всё с человека скатывается. А с тобой, глупая, что станется, коли его несчастье увидишь и поймёшь, что через тебя это всё? В реку кинешься? Чтоб он потом покоя не знал до смерти?! Он честный, добрый, тебя любит – за что ему муки принимать? Нет уж, Варька, нет уж… Слава богу, ума хватило пешком в Россию не помчаться, уберёг Господь… Ничего, ты тоже не пропадёшь. Как тятенька говорил? «Жизнь бьёт – а ты подымайся да иди!» Ох, тятенька, кабы вы живы были, кабы хоть прислониться к кому мне можно было, посоветоваться… Никого ведь! Ну и ладно. И пусть. И не впервой. Встану – да пойду!»
Именно в те дни тяжёлой тоски Варе впервые явилась в мыслях её картина. Та самая, над которой она трудилась больше двух лет. Та, которая сейчас ехала, почти завершённая, в багаже графини Беловзоровой. Тогда, в Риме, на исходе очередной бессонной ночи, вытерев распухшее от слёз лицо, Варя сама не заметила, как сняла с мольберта почти готовый холст с гипсовой Венерой и поставила чистый лист бумаги. И уголёк словно сам собой забегал по белому полю, очерчивая контуры, пятна, неясные ещё очерки. И замысел, ещё зыбкий, как рассветный туман над лугом, медленно-медленно проявлялся в голове, из которой разом ринулись прочь и мысли, и сомнения… Работая, Варя забывала обо всём.
Прошло несколько недель, испорчена была куча бумаги, вся мастерская оказалась забросана рисунками, прежде чем в муках родился первый стоящий эскиз – через два дня вновь безжалостно забракованный… Ни над одной своей задумкой Варя не билась столько времени. К тому же она не смогла себя заставить, как ни старалась, показать эскизы маэстро Бардзини. Внутренний голос уверенно говорил, что этого не нужно – и Варя покорилась.
– Варька!!! – трубный глас из сеней заставил Варю подскочить на месте и вернуться из Рима в Москву. – Отчего у тебя дверь настежь? Полна Москва ворья – а она растаращившись сидит! Спущайся обедать: я, покуда ты к Нерестову бегала, ботвинью сварила! И давай рассказывай – как там художники-голоштанники твои?
Варя улыбнулась, смахнула выбежавшую на щеку слезу и побежала вниз.
После обеда небо над Болотеевом затянуло серенькими тучками. Никита Закатов, привычно трясясь в древнем тарантасе по едва подсохшей дороге, думал о том, что к вечеру снова начнётся дождь.
«Впрочем, хорошо для овсов, они в этом году лезут так, что любо-дорого… а тебя вот на обратном пути непременно зальёт! Ночевать, что ли, остаться у этих Казариных?»
При этом Никита совершенно точно знал, что ночевать вернётся домой, хоть вселенский потоп начнись, потому что Маняша без него не уснёт. Ехать никуда не хотелось, настроение было премерзким.
Вчера в сумерках на двор к Закатову пришёл незнакомый крестьянский парень. Он долго отказывался входить в дом, непрестанно кланялся, совал Дуньке связанную курицу и корзинку яиц, просил прощения, что мало принёс, и впал в настоящую панику, когда ему втолковали, что барин подношений не принимает. Парень оказался крепостным Казариных – дальних соседей, два года назад купивших крохотную усадьбу Прохоровку на самом краю уезда. Закатов даже не был с ними знаком.
«Так какие же у тебя споры с твоим барином, Фёдор? Земли не даёт?»
«Не пущает со двора, хоть ты умри!» – широкоскулое, загорелое дочерна лицо парня было испуганным и сердитым одновременно. Волнуясь, он непрестанно теребил подол рубахи и переступал ногами в разбитых, порыжелых, явно надетых только ради визита к мировому сапогах. – «У меня, барин, изволишь видеть, невеста есть, Фимка – тоже нашего барина девка. И как есть сирота: мамка её ещё на Покров померла. И порешили мы с Фимкой закон принять да подаваться в Гжатск, к дядьке моему: у него мастерская там да торговля. Дядька давно пишет, чтоб собирался я: своих-то сынов у него нету. Отчего ж не поехать? А барин, Алексей Порфирьич, нипочём не пущает! Вы, говорит, мои рабы, за деньги купленные, и я себе в убыток вас из усадьбы не выпущу! Фимку под замок посадил и экономку свою приставил стеречь, а куда же мне без неё?»
«Глупость какая!» – недоверчиво сказал Закатов. – «Как он может вас удерживать, если вы – свободны? У вас ведь даже земельных споров быть не может, раз ты – дворовый!»
«Верно, барин, за мной и землицы ни пяди не значится! И давно бы сам ушёл, никого не спросясь, коли б не Фимка… А её ведь тоже опасно под замком долго держать! Девка она с карахтером! Вот не стерпит да, не ровен час, прибьёт экономку-то… Тогда ведь вовсе худо будет! А с какой-такой вины нам с ней на каторгу идтить? Вы приезжайте в Прохоровку, батюшка Никита Владимирыч, окоротите барина-то нашего… На вас вся надёжа!»
Никита вздохнул и пообещал приехать на следующий день. Фёдор повеселел, низко поклонился, попытался в последний раз всучить свою курицу Дуньке, но та, уже имевшая с барином несколько бесед на эту тему, решительно дар отвергла. Теперь обещание требовалось выполнять, и Закатов заранее знал, что ничем хорошим этот вечер не кончится.
В Прохоровку Никита прибыл уже в сумерках, когда тучи, слегка сбрызнув зелено-бурую молодую рожь на полях, умчались за лес, а небо на западе горело великолепным, сотканным из золотых и алых перьев веером заката. Справившись у встречного мужика, где живёт прохоровский барин, Закатов подкатил к старому, покосившемуся дому, когда-то крашенному зелёной краской, а сейчас совершенно облупившемуся. С правой стороны дом подпирали несколько жердей, уже обвитых хмелем и повиликой, и буйно цветущая черёмуха. С левой была навалена огромная навозная куча, в которой суетливо рылись тощие куры и взъерошенный, голенастый петух. Со стороны скотного двора раздавалось надрывное мычание: коровы, очевидно, были ещё не доены. Возле разбитой будки лежала лохматая псина, которая при звуках подъехавшего экипажа даже не подняла головы.
Едва выбравшись из тарантаса, Никита сразу же увидел Фёдора. Парень поднимался по тропинке от реки, ведя в поводу вороную кобылу. Кобыла была такой красоты и стати, что Закатов на миг позабыл обо всём на свете и уставился на неё жадными глазами.
– Охти, батюшка, Никита Владимирыч! – обрадовался Фёдор, выронив повод. – Вот спасибо, что не забыли нас, грешных! Уж сделайте милость, усовестите барина-то! Фимку из каморы так и не пущает! Она сначала ревела, а теперь есть отказывается! Третий день голодная сидит и того гляди себя уморит барину назло! Фимка у меня – девка нравная, она и помереть из гордости может, очень даже просто! Вы уж окажите милость…
– Окажу. – пообещал Закатов, не сводя взгляда с кобылы. – Скажи, а откуда у твоего барина такая лошадь? Это же настоящая орловка! Алексей Порфирьевич лошадей разводит?