Отворите мне темницу — страница 37 из 73

– Поймите, Аннет… Мужчины, как мне кажется, очень неуверенно себя чувствуют в делах сердечных. Ещё мои братья жаловались мне когда-то, что они знать не знают, как себя вести с предметом своих чувств! Хорошо ещё, если стихов выучил достаточно и можешь вовремя что-нибудь ввернуть, а если нет?

– Со стихами у них тоже худо выходит. – невольно улыбнулась сквозь слёзы Аннет. – Взгляните на Горелова! Уже просто деваться некуда от этих его виршей, а что поделать – сиди и слушай, коли хорошим воспитанием отягощена!

– Ну вот, вы и сами видите! – рассмеялась и Вера. – А самые смелые ещё и петь берутся! «Царицу грёз» или того хуже – арию Риголетто!

Аннет закатила глаза. Без улыбки сказала:

– И ведь фальшивят чудовищно! Мне-то каково это всё слушать?

– Ну вот… А что же делать тем, кто не хочет быть смешным? Остаётся только напускать на себя безразличный вид и дерзить предмету своей страсти: авось никто не догадается, что на самом деле с тобой творится. И Риголетто, глядишь, не придётся петь…

Аннет задумалась.

– Если бы только знать наверное. – тихо, почти шёпотом произнесла она. – Если бы мне знать, что вы правы… и что он хотя бы немного… Нет, глупости! Быть такого, маменька, не может! За три года он ни разу не вспомнил обо мне, не написал… ни мне, ни Коле, ни даже вам! Я не сужу его, как можно… я знаю, какую жизнь ему приходится вести! Но если бы знать… Тогда я от всего бы отказалась – от титула, от приданого, от положения в свете… Ведь это всё шелуха, пыль, никому не нужный мусор! Я смогла бы всё это отбросить и пойти за ним! Куда угодно – на борьбу, на каторгу, в тюрьму!

– Ma cherie, мне кажется, вы… – встревоженно начала было Вера, но Аннет только отмахнулась:

– Но я ничего не знаю. И он не скажет мне никогда. А раз так… Раз так, то… То и толковать, верно, не о чем. Пожалуй, и в самом деле пора спать. – она силилась говорить спокойно, но на последних словах голос её дрогнул. Аннет судорожно зажала лицо руками, покачнулась. Вера едва успела подхватить её; неловко, не выпуская из объятий падчерицу, присела на кровать – и Аннет разрыдалась горестно и безнадёжно на коленях у мачехи.

Уже глубокой ночью, успокоив и уложив в постель измученную Аннет, Вера ходила из угла в угол своей комнаты. Дождь за окном шёл всё сильней. У Веры страшно болела голова. Сна не было ни в одном глазу.

«И ведь ничего нельзя поделать, ничего! Не Аннет первая, не она последняя… Мало ли нашей сестры мучается от неразделённой любви!» – взволнованно размышляла она, бродя по тёмной комнате. – «Но с Аннет это впервые… Надо же ей было влюбиться в восемнадцать лет – и сразу неудачно! Уж, право, лучше бы этот Горелов… Пусть безнадёжный дурак, но добрый… влюблён до смерти… из известной семьи, с положением, с деньгами… Но Аннет сбежала бы от него через неделю со страшным скандалом! Нет уж, пусть всё остаётся как есть. Помочь ничем нельзя, вот ведь что самое страшное! Пережить это Аннет должна сама, в одиночку… как все мы. И ведь понять её можно! В такого, как Сметов, грех не влюбиться! Я и сама могла бы лет пятнадцать назад… и так же очертя голову!» – Вера невольно улыбнулась такому предположению. Снова нахмурилась, вздохнула.

«Не приписывай себе лишней чести… несчастный синий чулок! Влюбилась бы ты, как же! Сама, по своей же вине упустила в жизни всё – любовь, счастье! Единственного человека, которого любила, сделала несчастным, – а ещё пытаешься учить чему-то дочь! И ведь ничего теперь не поделать, никак не исправить… Всё прошло. Прошло и не вернётся.»

Вера подошла к зеркалу на стене. При слабом свете огарка вгляделась в собственное лицо.

«Ну вот, конечно… Уже морщины. Вот здесь, у глаз… И вот этой седины ещё недавно не было! Или была?.. Боже, я не знаю, я не обращала даже внимания… но мне ведь тридцать второй год, я уже старуха! Всё уже должно быть забыто, похоронено… Смешно и дико на четвёртом десятке думать о любви! Аннет того гляди выйдет замуж, или Серёжа женится – и я стану бабкой! А в голове по-прежнему одни глупости… Что проку думать о том, чего не вернуть и не изменить?»

Вера подошла к комоду, вынула тонкую связку писем из ящика. Все они были написаны одной рукой, твёрдым, немного неровным мужским почерком. Бережно развернув одно из них и поднеся лист к свече, Вера шёпотом прочла:

«Оправданием мне может служить лишь то, что я всегда любил вас. Вас одну, всегда, всю мою жизнь. Но любить, вероятно, тоже надобно уметь, а коль не умеешь – вовсе не браться… Мне этому научиться было негде, и чем всё закончилось – вы знаете сами…»

«Господи, ведь я могла сама написать ему то же самое, слово в слово! Я всегда любила его – и не умела этого делать! Не могла кокетничать, не считала нужным делать намёки, авансы… Презирала всегда всю эту женскую «науку страсти нежной», думала, мечтала совсем о другом… И что, что из этого вышло, чем закончилось?!» – в смятении думала Вера, не замечая, что судорожно комкает бумажный лист. – «Что же нам теперь осталось – только письма?..»

Она горько улыбнулась, вспомнив, что с ней творилось три года назад, когда она получила письмо Никиты – первое письмо за двадцать лет их знакомства. В голову било жаром, слёзы одна за другой падали на бумагу. Пересохшее горло так сжимало судорогой, что Вера всерьёз боялась задохнуться, прежде чем дочитает до конца. К счастью, она была одна в своём рабочем кабинете в Бобовинах, и никто не мог заметить, как княгиня Тоневицкая рыдает взахлёб над чьим-то письмом. К концу чтения Вера всерьёз была готова кинуться из дома, приказать закладывать экипаж, ехать в Болотеево… ведь недалеко, соседний уезд, на хороших лошадях – два дня дороги… Как можно медлить – ведь он там один, схоронил жену, остался с младенцем на руках, и кто как не она, Вера… К счастью, у неё хватило тогда сил и ума взять себя в руки, кое-как умыться, выпить капель, прийти в себя – и понять, что ехать в Болотеево ей не нужно. Хотя бы потому, что никто её туда не приглашал.

Сейчас, несколько лет спустя, Вера была совершенно уверена в том, что позови её Никита, напиши хоть два слова о том, что он нуждается в ней, что он хочет её видеть и никто, кроме неё, не поможет ему, – она бросила бы все расчёты и в тот же вечер выехала в Бельский уезд. Но он не позвал – хотя в каждой строке этого сумбурного, отчаянно грустного письма билась знакомая Вере любовь.

«Мы уже немолоды.» – думала она той ночью, лёжа без сна в своей постели, глядя в темноту сухими, горячими глазами. – «Мы не можем очертя голову менять свою жизнь. Как я могу сейчас уехать? Выйти замуж за Никиту, оставить детей? Серёжа уже взрослый, допустим… а Аннет, а Коля? Совсем ещё дети, со всеми глупостями, мечтами, несуразицами… Как и на кого оставить их? Я поклялась их отцу – и обязана сдержать слово. А в том, что жизнь моя сломана, виновата лишь я одна. Поздно что-то менять, поздно мечтать о счастье. Он написал мне от отчаяния, это из каждой строки видно… но отчаяние рано или поздно проходит, боль успокаивается. Он ведь и сам давно привык жить без меня – иначе не женился бы без всякой любви на барышне-соседке… упокой Господь её душу, какая страшная смерть! Боже, как ужасно шутит судьба!»

В шесть утра, когда серенький апрельский день едва занялся за окнами, Вера села в ночной рубашке за стол и написала длинное письмо. Она старалась писать Никите как другу, как любимому брату, безжалостно вымарывая все слишком ласковые, на её взгляд, слова, опасаясь малейшего проявления интимности. Письмо было почти закончено, когда Вера вдруг поняла, что за окном уже давно слышится гул нестройных голосов, а дверь её кабинета сотрясается от стука.

«Вера Николаевна! Голубушка! Я это, Домна! Барыня, извольте выйтить, там мужиков во двор понабилось – страсть! Орут! Вас и молодого барина требуют! Сергей Станиславович уж собрались к ним, как бы дров не наломали!»

Вера ахнула, кое-как подмахнула прощальную строчку письма – и выбежала из кабинета.

Это было как раз в тот день, когда мужики, взволнованные грянувшей волей, всем селом явились на двор к господам, требуя разъяснить «государеву грамоту». Ни разу в жизни Вера так не боялась – и до сих пор не верила, что ей тогда удалось уладить всё миром.

«Хороша бы я была, если б уехала…» – взволнованно думала она вечером, оказавшись, наконец, снова одна. – «К мужикам бы вышел Серёжа, у которого – никакого терпения, зато вспыльчивости через край… да и с этим гонором его польским сущая беда! И что бы вышло?! Мужики сами растеряны, злы, ничего не понимают… Какой-нибудь дурак принялся бы горло драть, его бы послушали, начался бы бунт, как у соседей… Господи! Да я бы себе не простила до конца своих дней! Какое счастье, какое счастье, что я не уехала… не оставила детей… да и мужиков тоже… Стало быть, всё правильно. Так тому и быть.» – с каким-то спокойным ожесточением подумала она, запечатывая письмо Никите Закатову. На другой день письмо было отвезено в уездный город на почту. И по сей день Вера мучилась, не в силах вспомнить, какими словами подписала его. Последние строчки, написанные впопыхах, напрочь вылетели из у неё головы.

После Никита ещё не раз писал ей – и это были спокойные, дружеские письма без единого слова любви. Вера отвечала, давя в душе непрошеную горечь, старалась, чтобы письма эти ничем не отличались от тех, которые она писала братьям, – и если и плакала иногда, то всё реже. «Мы стали стары… и всё прошло.»

Дождь за окном перестал. «Скоро утро.» – подумала Вера, глядя на смутную полоску света над крышами. – «Надо спать.»

Но она не легла. Села за стол, придвинула ближе оплывшую свечу и взялась за перо. Нужно было написать Сергею в Бобовины о том, что в Москву вернулась Варя Зосимова.


«Что за лето в этом году – дождь да дождь! Неужто и в Бобовинах то же самое?» – думал Николай Тоневицкий, прыгая по лужам и с досадой поглядывая на серое небо в рваных лоскутах туч. – «Ведь эдак у брата вся пшеница на корню сгниёт! Советовали же ему сажать рожь, и пан Команский даже говорил… так нет! Впрочем, может, в Смоленской губернии и потеплей. Написал бы хоть, что ли! Варенька ведь здесь, так неужели же Серж не приедет? Я бы на его месте всё бросил – и рожь, и пшеницу!»