– Не блажи! – строго велела она, подходя к ощетинившейся Васёне. – Никто тебя здесь не обидит и не тронет. В том слово даю. Садись-ка на лавку, сейчас штей налью. Не пугайся, хорошие здесь люди.
Василиса завороженно глядела на неё синими, огромными глазами. По её щеке бежала одинокая слёзка. Устинья, стараясь не делать резких движений, налила в миску щей, поставила на стол, положила ложку, хлеба. Василиса молча придвинула к себе и то и другое и, помедлив, начала есть. На другой конец стола неспешно присел Антип, тоже взял ложку и, дождавшись, пока Устинья нальёт и ему, взялся за щи. Василиса лишь один раз беспокойно вскинула на него глаза, но Антип жевал неторопливо, размеренно, словно выполняя привычную работу. Иверзнев тем временем что-то лихорадочно шептал на ухо Устинье. Та слушала, кивала, а по лицу её всё бежали и бежали слёзы, а губы прыгали, не складываясь в улыбку.
Новый начальник пришёл в лазарет две недели спустя. Стоял душный предгрозовой вечер. Загустевший воздух напоминал овсяный кисель. Над заводом целый день бродили тяжёлые облака, но их притягивала река, и тучи уходили, так и не разродившись ливнем. Устиньины лежачие больные охали и напропалую ругали «адское пекло», передавая друг другу ковш с тёплой водой. Сама фельдшерица, взмокшая от пота, со съехавшим на лоб платком, склонилась над Ерёмой Рваным. Этот здоровенный громила из Орловской губернии был сослан в каторгу за то, что в пьяной кабацкой драке убил собутыльника, и на завод прибыл весной. Сегодня на постройке нового корпуса ему на плечо грохнулось тяжеленное бревно. Сейчас Рваный выл волком сквозь оскаленные зубы и старался вырвать свою руку – посиневшую и вспухшую – из рук фельдшерицы:
– У-у-у… Уйди, Устя Даниловна… Не тронь… Ох, не тро-о-онь… Не доводи до греха… У-у, мать-Богородицу со всеми апостолами, не трогай…
– Господи, Ерёма, да успокойся ты! Перепугал уж всех! Бабы рожают – и те не воют, а ты-то – фартовый! Уж постыдился б! – уговаривала его Устинья, разглядывая обезображенную руку. – Да я и не трогаю тебя, бестолковый, смотрю только! Ну – видишь вот руки мои? Хочешь – держи меня за них! Да перестань орать, анафема, терпежу на вас нет!
– Устя… Устя Даниловна… Отымут теперь руку-то?..
– Да как же я тебе скажу, коль ты и глянуть не даёшь?! Ну, что мне – Ефима звать, чтоб держал тебя, аль сам потерпишь?
– Ох, не на-а-адо Ефимку… Вовсе оторвёт…
В «смотровую» влетела Меланья.
– Устька, там начальство новое! С Михайлой Николаичем разговаривает! И прямо сюда идёт!
– Вот ведь не ко времени… – пробормотала Устя, выпрямляясь. – Да чего ему здесь-то делать, пущай в палату…
Договорить она не успела: тяжёлая дверь открылась одновременно с очередным воплем Рваного. Выругавшись, Устинья чуть не с ненавистью уставилась на вошедшего начальника. Встретившись взглядом с мрачными серыми глазами, глядящими в упор из-под косынки, Тимаев невольно попятился:
– А кто это у вас тут такая сердитая?
– Это моя фельдшерица, Устинья. – бесстрастным голосом отрекомендовал вошедший следом Михаил. – Она сейчас, как изволите видеть, очень занята. Что, Устя, плохо? Раздроблено?
Рваный осторожно завыл, кося глазом на начальство.
– Не знаю, Михайла Николаевич. – отозвалась Устинья. – Не даёт смотреть. Доброго здоровья, барин.
Последнее адресовалось Тимаеву, который с нескрываемым интересом взглянул на женщину.
– Фельдшерица? Такая молодая? У вас же по Положениям должны быть два фельдшера…
– Они имеются. Только пользы от них никакой. Пьют да спят в кладовке. Справляемся понемногу сами с Устей.
– А кандалы с неё?..
– …сняты по разрешению прежнего начальника. Видите ли, Устинья у меня ведает всеми лекарственными средствами. И операции я тоже при её помощи делаю. В цепях это было бы попросту невозможно.
– Ну, так наймите фельдшера из вольных! – пожал плечами Тимаев. – А подпускать каторжную бабу к лекарственным средствам… Ведь у вас и яды наверняка есть?
– Что?.. – растерялся Иверзнев. А начальник завода, не заметив его замешательства, обратился к Устинье:
– Ты за что на каторге, милая?
– За убийство, барин. – ровно ответила та.
– Верно, мужа убила? Обижал тебя?
– Муж, слава богу, жив-здоров. Управляющую именьем порешила. – всё тем же деревянным голосом отозвалась Устя.
– Вы об этом знали? – повернулся Тимаев к Михаилу. Тот пожал плечами:
– Разумеется.
– Право, не понимаю вас. Держать при острых предметах, при отравляющих медикаментах такую опасную особу?
– Других особ здесь не имеется. – напомнил Иверзнев. – А Устинья при лазарете уже четвёртый год. До сих пор нареканий не было.
Тимаев посмотрел на него недоверчиво.
– Сколько же всего у вас человек под началом?
– Всего три бабы. Устинья, Меланья, вон она в сенях… и Василиса, которая носит воду. Она душевнобольная и больше вовсе ни на что не годна.
– Три каторжанки вместо двух вольных фельдшеров?!
– Три прекрасные работницы вместо двух ни на что не годных выпивох. – в тон ему отозвался Иверзнев. – При том, что казне они ни во что не обходятся. Равно как и я сам. Согласитесь, прямая выгода!
– Кхм-м-м… Так вы тут без жалованья служите?
– На фельдшерском.
– Из человеколюбия, стало быть, работаете?
– Просто не привык бездельничать.
Снова недоверчивый взгляд, протяжное кряхтение. Глядя на собравшийся морщинами лоб начальника, Михаил старался успокоить сам себя:
«Главное – держаться, держаться… Не наговорить ему дерзостей… Брагин ведь предупреждал! Любой ценой сохранить лазарет, Устинью, Малашу… Ведь, чего доброго, излишеством всё это сочтёт!»
Тимаев словно прочёл его мысли.
– Ну, вот что, Михаил Николаевич… Всё это, конечно, замечательно и по-христиански, – только ни к чему ведь совсем! Положения люди не глупей нас с вами составляли! И коли в лазарете вольные фельдшера полагаются – значит, так тому и быть. Тем более, что я никак не могу позволить на вверенном мне заводе ходить каторжанкам без оков! А раз закованные они вам будут, как вы уверяете, без надобности, то, сами понимаете…
Тишина в лазарете стала звенящей. В дверном проёме появилось испуганное лицо Меланьи. Устинья скорчила яростную гримасу, и подруга исчезла.
– Безусловно, это вам решать. – не сразу отозвался Иверзнев. – Но, видите ли, Устинья… Она… Я имею веские основания просить, чтобы она осталась при мне. Дело в том, что я здесь четвёртый год… без жены и без невесты… и Устя… Она, в некотором роде…
– Так во-от в чём дело! – громко и радостно перебил его начальник. По его сухому, словно пергаментному лицу побежали лукавые морщинки. – Господи, голубчик, так и говорили бы прямо! Чего же тут, право, смущаться? Однако, вы смелый человек! Она, конечно, весьма недурна, я вас как мужчина понимаю. – повернувшись к Устинье, Тимаев бесцеремонно взял её за подбородок, приподнял голову. Смертельно побледневшая Устинья молча вынесла этот жест. – Но, боже мой, неужели не нашлось никого хотя бы из поселенок? Впрочем, это дело вкуса… и если вы за неё ручаетесь…
– Как за самого себя.
– Ну, что ж… Готов сделать вам этот подарок. Но – до первого нарекания!
– Я очень вам благодарен, Владимир Ксаверьевич. Кроме того, я ещё хотел бы… – Михаил, не смея взглянуть на Устинью, двинулся к дверям, и Тимаев невольно тронулся за ним.
– Я бы хотел ещё просить за Меланью.
– Вот эта красотка с очами чёрными?
– Она самая. Я буду с вами откровенным, Владимир Ксаверьич. Если говорить прямо, Малаша – пассия инженера Лазарева. Она поселенка, кандалов ей не положено. Я уверен, господин Лазарев и сам просил бы вас об этом одолжении, если бы был здесь.
– Однако же, вы тут не теряетесь, молодые люди! – слегка озадаченно протянул Тимаев. – Ведь господин Лазарев женат? И супруга его живёт здесь же? Что ж, если дело обстоит так… Убогая, надеюсь, не состоит ничьей наложницей?
– Убогая? Да кому она, право, надобна? – Михаил постарался придать голосу брезгливость. – Она здесь только потому, что девать её более некуда. Васёне место в лечебнице, а не на каторге. От неё ни здесь, ни на каких других работах толку нет. Но в лазарете она, по крайней мере, никому не мешает и не путается под ногами.
– Ну, хорошо, хорошо. Оставим пока всё как есть. – Тимаев снова тихо, мелко засмеялся. Крупный нос его заострился, делая начальника завода похожим на довольную чем-то сову. Михаил молча, упорно смотрел в стену.
– Да-а, Михаил Николаевич… Ну, что ж – лазарет содержится в порядке, в чистоте… От больных жалоб нет?
– До сих пор не поступало.
– Чудно, чудно… – продолжая беззвучно смеяться, начальник завода вышел за порог. Михаил проводил его до калитки, раскланялся. Затем вернулся на крыльцо, сел на горячие сухие доски и вытер кулаком испарину со лба. Долго не мог нашарить в карманах папирос. Наконец, отыскал, сунул в рот смятую бумажную трубочку, чертыхнулся, обнаружив, что прикурить не от чего. И сидел неподвижно, глядя на ползущую со стороны леса исчерна-сизую тучу, до тех пор, пока за спиной не послышались тихие шаги.
– Михайла Николаевич…
– Устя, ради Бога, прости меня. – хрипло сказал он, не оборачиваясь к ней. – Видит Бог, я не собирался… не хотел… Но это оказалось единственным средством. Ты же видела, что это за человек. Он судит по себе. Что я ещё мог сказать? Ничего другого он бы не понял и не поверил… Устя, у меня и в мыслях не было!..
– Да знаю я, Михайла Николаевич. – перебила его Устинья. Помолчала – и вдруг невесело рассмеялась. – Ой, не ровен час, до Ефима моего дойдёт! Он, ирод, до сих пор не верит, что я да вы… что ничего подобного… А теперь ему всяк об этом говорить будет! Ведь весь лазарет слышал, как вы меня своею полюбовницей назвали!
– Что за чушь! – вспылил Иверзнев. – Я сам нынче же поговорю с Ефимом! А если кто-то возьмётся болтать…
– Никто и рта не откроет, ваша милость. – раздался из сеней спокойный, тяжёлый голос, и Илья Кострома, опираясь на костыль, неспешно выбрался на крыльцо. – И с чего вы взяли, что кто-то там слышал чего?.. Я вот ничего не слыхал, в том хоть на кресте забожусь. Мужики, кто рядом были, – тоже. Вот и Рваный ничего не слышал, – верно ж, Ерёма?..