– Передавай господину Тимаеву мой поклон. – отрывисто сказал Иверзнев, наклоняясь над больной.
Когда дверь за казаком закрылась, Меланья подошла к окну и, глядя на то, как Волынин шествует через больничный двор, вполголоса спросила:
– И долго ей так ещё, Михайла Николаевич?
– Вечером станет лучше. – уверенно сказал тот. – А к утру отпустит совсем. Старая штука этот Прохоров корень. И известная на всю каторгу. Бывалые варнаки его очень уважают. Найдут, пожуют с полчаса – и готово, можно вечером идти в лазарет отдыхать с сильнейшим жаром! Впрочем, часто им пользоваться не следует: можно сердце остановить. Устинья! Всё позади, можно давать малину!
Из-за занавески вышла Устинья с обливной корчагой в руках. Из горшка валил душистый пар. Взяв горшок, Меланья принялась осторожно процеживать через потёртую тряпку дымящийся отвар. Устинья придерживала кружку, изредка морщилась, кода горячие капельки брызгали ей на руку. Стоя у окна, Иверзнев молча смотрел на неё.
– Подымайтесь, вашблагородие! Тревога, тревога!
– Чёрт… Волынин… Что такое? – Тимаев неловко вскочил с постели и бессмысленно вытаращился на чёрную фигуру в дверях.
– Тревога на заводе! Никак, Господь нас посетил! Горим!
– Дьявол… этого недоставало! Куда ты помчался, болван? Изволь доложить! Что горит? Винница?
– Кажись, старый завод полыхает, ваша милость! Да ещё в остроге мужики расшумелись! Вы не извольте волноваться, туда уже наши побегли, так что…
– Чёрт, чёрт, чёрт… Надо ж было вот так сразу! – бормотал Тимаев, торопливо одеваясь и от волнения никак не попадая в рукава сюртука. – Надо было казаков… Вызвать роту, как и намеревался! Поверил, дурак, что здесь не бунтуют! Господи, что будет с Наташей, если не дай бог…
Выбежав на крыльцо, Тимаев немедленно убедился, что казак был прав: старое, полурассыпавшееся здание завода полыхало вовсю. К тёмному небу взлетали снопы искр, чадили столбы дыма. Вокруг с баграми бегали фигурки солдат. Сбежав с крыльца, Тимаев кинулся было туда – но в этот миг со стороны мужского острога донеслось дружное, слаженное «ура-а-а!!!»
В первый миг Тимаеву показалось, что он ослышался.
– Волынин! Чего они там орут, как на параде? С ума посходили?!
– Не могу знать, ваше благородие! – бодро отрапортовали из потёмок. – Прикажете вам Серку заседлать?
– Да когда же тут седлать его, олух?! Пошли так… Впрочем… Позови ещё кого-нибудь.
Через четверть часа начальник завода в окружении десятка солдат инвалидной роты споро двигался к мужскому острогу.
… – Ну что, Илья, пора? – нервно спросил Лазарев, поглядывая в окно на розовое марево. – Кажется, там уже забегали… Ну, вон, пожалуйте! Солдаты к острогу несутся!
– Обожди, Василь Петрович. – Кострома, прижавшись носом к стеклу, внимательно наблюдал за суматохой снаружи. – Пусть поболе всполошатся. С мужиками в остроге я столковался: согласны «уру» до самого подрыва кричать. И угол у себя тоже подпалили на всякий случай… чтоб уж наверняка!
– Это ещё зачем? – сердито спросил Иверзнев. – Не дай бог, впрямь загорятся, а покуда их отопрут – перетравятся дымом!
– Ничего такого не будет. – успокоил, не поворачивая головы, Кострома. – Угол сырой, всерьёз не займётся, только что надымит… Надо ж будет потом объясняться, с чего разорались! Скажут – острог загорелся, перепужались, что выпустить не поспеют… Обещали, коли надо, и двери повышибать! Не волнуйтесь: гвалт такой подымется, что начальство всех служивых к острогу бросит! На воротах одного Кузьмича и оставят…
– Что ж мужикам-то опосля будет? – хмуро спросил Ефим, сидевший рядом с братом на полу у печи. – Ведь это ж бунтом сочтут… Коли б ещё Брагин был, а то – эта дубина стоеросовая… Как бы хужей людям не вышло, а, Кострома?
Говорил Ефим чуть слышно: на руках у него спалаТанюшка. Рядом, молчаливый и серьёзный, стоял Петька. Бледная Василиса держала два объёмистых узла. Невидимая Устинья гремела чем-то за печью.
– Ну, а что будет… – ухмыльнулся вор. – Наше-то дело привычное! Ну, похватают, по «секреткам» рассуют на неделю-другую… Может, кому и спину взгреют… Так ведь мужики про то знают, сами согласились! Ведь ни одного нет, чтобы Устя Даниловна не лечила! За ради неё они и настоящий бунт учинить сумеют, очень даже прос…
Зарёванная Устинья вдруг вылетела из-за печи и кинулась на шею Костроме:
– Батюшка! Илья Иваныч! Это ж какое спасибо тебе! Что бы мы поделали-то без тебя?! Вчистую пропали б!
– Да будет тебе, Даниловна… – смущённый вор неловко отстранил женщину. – Не велика услуга – за целую мою кочергу-то! Я б и сам с вами урвался, да хромаю ещё… только помеха вам будет. Антип, где ты там? Поди…
Подошёл Антип. Кострома повернулся к нему:
– Ничего не забыл? Если, даст Бог, к Шарташу выберетесь – ищи там становье Рысье. В истоках у Чулыма. Кержаки там живут. Упаси вас бог при них щепотью перекреститься – тады и денег не возьмут, и слушать ничего не станут! Там сразу к Пармёну Ферапонтычу иди, всяк покажет. Скажешь – от Илюхи Костромы, листы требуются. Отдашь деньги – он вам пачпорта справит. И ничего не бойся: у Ферапонтыча и без обмана, и без изъяна, лучше настоящих будут! Денег у вас сколько?
– Триста кровных наших с Ефимкой, да столько ж – от Василь Петровича да Михайлы Николаича…
– А от меня разве что – вот. – Кострома протянул руку за печь и извлёк оттуда старое кремнёвое ружьё. Из-за пазухи вытащил звякнувший мешочек с пулями. – Осечку, зараза, может дать, есть такой грех… Но на бурята, в случае чего, сгодится.
В это время со стороны острога, покрыв треск горящих брёвен и рёв сотни мужских глоток, прилетел пронзительный и долгий свист. Кострома разом погасил ухмылку, встрепенулся:
– Пора, крещёные. Прощайтесь.
Все разом поднялись. Из кухни прибежала Меланья, и они крепко обнялись с Устиньей.
– Устька, я вам там и сухарей… и сольцы… и крупки… Котелок махонький, но справный, долго послужит… Ох ты, матыньки, да ты хоть весточку подай, когда доберётесь!
Братья Силины встали, переглянулись. Шагнув к Лазареву, поклонились было в землю, но инженер, сердитой гримасой отменив поклоны, поочерёдно облапил сначала Антипа, потом – Ефима.
– Что ж, мужики, – прощайте! Даст Бог, всё будет хорошо! Антип, для меня было честью с тобой работать. Ефим, а ты свой норов бешеный всё-таки придерживай иногда! Впрочем, тут не мне тебя судить… сам грешен. Обнимемся лучше!
– Эх, Василь Петрович… – Ефим крепко стиснул плечи Лазарева. – Всем бы Господь таково начальство посылал – на земле давно б рай начался!
– А с хмельным вы всё же аккуратность наблюдайте! – сурово напомнил Антип. – Ведь сколько вовсе людей добрых через это пропадает! И Малашка вас бросит, коль сопьётесь!
– И нипочём, Антип Прокопьич! – серьёзно возразила Меланья. – До гробовой доски я поклялась! Коли хмельным грешить станет – стало быть, крест мой таков… а от слова я не отказница!
Лазарев покраснел, неловко усмехнулся. Хотел было сказать что-то, но, взглянув на стоящего рядом Иверзнева, который молча, безотрывно смотрел на Устинью, не смог выговорить ни слова. «Да ведь Миша влюблён в неё!» – вдруг отчётливо и ясно понял он. – «Влюблён, это видно… как можно было сразу не догадаться?»
– Что же, Устя… вот, стало быть, и всё? – ровным голосом спросил Иверзнев. – Мы, верно, не увидимся с тобою больше никогда?
– Господь милостив, Михайла Николаевич. – по бледному лицу Устиньи бежали слёзы. – И слов у меня недостанет отблагодарить вас за всё. Что грамоте выучили… что научили всему… что… Ох, да что ж говорить-то! Я вам тетрадию свою на столе оставила. Мне ни к чему, всё в голове и так есть, да и тяжесть лишняя в пути будет, – а вам сгодится. Пошли вам Господь… Недолго уж осталось. Через год в Москву воротитесь, вот тогда и… – не договорив, она тихо, чуть слышно расплакалась в пригоршню. Иверзнев шагнул было к ней – но, наткнувшись на недобрый, тяжёлый взгляд Ефима, остановился. Взял мокрую от слёз руку женщины, бережно поцеловал её. Хрипло сказал:
– Я никуда не поеду отсюда, пока не получу весточки от те… от вас. Помни это. А теперь – с богом!
У высоких заводских ворот – никого. На толстых, в обхват, кольях плясали рыжие отсветы пожара. Шесть теней неслышно проскользнули к чуть заметной калитке. Сразу же рядом выросла бесформенная фигура солдата.
– Кострома?
– Кузьмич?
– Ну, слава те, Богородица… Уж, думал, не дождуся! Живо давайте, крещёные, покуда начальство не очуялось… Устя Даниловна, и вот кто ж мне теперь прострел-то лечить станет?
– Малашка сделает, Кузьмич. Я её научила, мазь оставила… Спаси тебя Господь!
– Ступайте, ступайте! Бог в помощь… И поспешайте подале отойти! Сегодня-то навряд ли, хватит без вас начальству заботы, а вот завтра беспременно спохватятся!
– Знаем, Кузьмич. Спасибо. Прощай.
Тени выскользнули за калитку – и старый солдат поспешно запер её на тяжёлый засов. Не оборачиваясь, сказал:
– И ты, Иваныч, на место ворочайся. Мне лишнего бою на спину на старости лет тоже не надобно. Не забыл ли должок?
Вор усмехнулся. Молча протянул солдату звякнувший свёрток (Кузьмич так же молча принял его) и растворился в сырых потёмках – как не было его.
Сентябрь пришёл в Москву тихий и такой тёплый, что диву давались даже старики. О наступившей осени можно было догадываться только по буйству золота и багрянца в садах да по ранним сумеркам. На улицах Замоскворечья пахло грибами и яблоками. Дети носились босиком по лужам, и их весёлые крики звенели над крышами до глубокой темноты. Все ставни в домах стояли раскрытыми, и в комнаты беспрепятственно проходило последнее ласковое тепло, пронизанное свежим и сладким яблочным духом.
Ворота дома графини Беловзоровой на Остоженке стояли открытыми настежь. Калитка тоже была отворена, и по мощёной дорожке в глубь сада, к дому, проходили гости. Нынешним днём в доме графини проводилась открытая для всех желающих выставка молодой художницы Варвары Зосимовой. В столовой предлагали чай и пирожные, беспрестанно кипел самовар, горничные подавали чашки. Но большинство гостей, поблагодарив, проходили мимо угощения и устремлялись в большие, светлые комнаты, где были развешаны и расставлены полотна.