Я кивнул.
Паша: Я тогда все трусы обтрухал. Засело во мне, хрен вынешь. Сюда вернулся – меч в посох спрятал, от греха. Женился, детей родил. А два месяца тому за грибами пошел, а там девка в земле роется, я мимо проходил, да и рубанул. Сам не знаю, как так вышло. Помутнение такое, не помню ничего почти, вжик только, а потом на пне сижу, на коленях голова лежит, а я ее по волосам глажу, жалею вроде как. А у самого трусы мокрые.
Я: А посох-то зачем с собой взял?
Паша отвел глаза.
Паша: Опираться.
Я: Оперся?
Помолчали. Паша прикурил сигарету. Я отметил, что руки у него не дрожат.
Паша: Я девчонку твою не хотел… Выстрелы услышал, спрятался за дерево, а тут она бежит, а сама назад смотрит, шею вывернула, под удар прямо. Не удержался, понимаешь?
Я промолчал.
Паша: Жена щас детей в воскресную школу повезет. Подождем?
Я кивнул. В коридоре заскрипели доски, открылась дверь. В предбанник заглянула полная брюнетка лет сорока – жена Паши.
Жена: Ой, здравствуйте!
Паша: Олег, это Наташа, моя жена. Наташа, это Олег, служили вместе.
Жена: Рада знакомству.
Я: Взаимно.
Я пожал теплую сильную руку.
Жена: Хоть бы сказал, стол накрыли.
Паша: Он ненадолго.
Я: Проездом.
Жена: Ну, смотрите. Паша, я в воскреску поехала, тебе пива взять?
Паша: Возьми. Дай тебя поцелую.
Наташа подошла к Паше, они поцеловались.
Жена: Ну все, пусти!
Ушла. Мы остались вдвоем. На улице негромко заворчал джип, отъехал от дома.
Я: Где ее голова?
Паша: В амбаре. Там всё и решим.
Я: Места хватит?
Паша: Хватит.
Я: Ну, пошли тогда.
И мы пошли. Паша шел первым, я за ним. Вышли во двор. Амбар стоял справа от дома, на дверях висел внушительный замок. Паша присел и открыл его своим ключом.
Паша: Из глины леплю, чтоб дети не поломали.
Я: Чтоб жена головы не нашла.
Паша: И это тоже. Ты, это… Если я проиграю, с сыном что будет?
Я: Ничего хорошего.
Паша: Он не виноват.
Я: Ты как маленький.
Паша: Вот так, значит?
Я: А как ты хотел?
Паша кувыркнулся вглубь амбара и схватил палку, прислоненную к стене. Это был его посох. В ростовском ангаре непривычно ярко вспыхнула японская сталь.
Паша: Иди сюда, педрила, кончать тебя буду!
Я: Любишь темноту?
Паша не включил свет, а в амбаре не было окон. Я шагнул внутрь и захлопнул за собой дверь.
…Видимо, в совокупности прошло полчаса, потому что, когда я вышел из амбара, во дворе уже нарисовались Фаня и Саврас. Увидев меня, они вскрикнули как впечатлительные бабы. Чего уж греха таить – из амбара я вышел охренеть как эффектно. В левой руке ведро, а в правой башка Паши, которую я неинтеллигентно держал за волосы. Саврас и Фаня кинулись было ко мне, но тут увидели голову и окопались, как орловские рысаки на финише.
Фаня: Ты не ошибся?
Я положил Пашкину голову на землю, поставил ведро и двумя руками достал из него голову Веры. Вытер лицо от гнусного формальдегида. Паша реально держал головы в обычных садовых ведрах, залив их до краев формальдегидом. Кто-то соленья на зиму заготавливает, а Паша головы. И хранил их еще, как соленья, в глубокой овощной яме.
Саврас: И чё теперь?
Я: У него еще сын есть.
Фаня: Олег…
Саврас: На всякий случай, что ли?
Убивать ребенка мужикам не улыбалось.
Я: Да я прикалываюсь. Мы ж не звери…
Фаня и Саврас выдохнули.
Я: Но присматривать будем.
Фаня: Если выживем.
Я: А куда мы денемся, когда разденемся!
Со мной что-то происходило, что-то нехорошее. Неконтролируемая удаль. В таком состоянии люди сжигают замки и вырезают деревни. Я подковырнул носком голову Паши, она взлетела в воздух, я пробил по ней ногой, да так ловко, что она залетела в ангар. Я упал на жопу, положил Веру себе на колени и стал гладить ее по волосам. А потом я куда-то ехал, глотал слезы и коньяк из фляжки Фани. На поляне я спрятал Верину голову в черную жирную землю и зарыл ее руками, как пес.
К отелю мы подъехали в каком-то едином сумеречном состоянии духа, разошлись по номерам. Я закрыл дверь, понюхал воздух – пахло Верой. Я повалился на кровать, уткнулся лицом в подушку, на которой она спала. Хью Грант из дешевой мелодрамы, только из страшной. В номер ворвался Саврас.
Саврас: Олег, идем!
Я лег на бок.
Я: Куда?
Саврас: Давай бегом!
Я пошел за Саврасом, мы зашли в их номер. Посреди номера стоял стул. К стулу был привязан Сева. Я подошел вплотную. Глаза открыты, раззявлены от ужаса. Ногти вырваны. Рот заклеен скотчем. Руки-ноги привязаны к стулу пластиковыми хомутами. На щеке ожог от утюга. Фаня пил из горла водку. Саврас потерянно сидел на кровати.
Я: Теперь мы знаем, как нас нашли.
Фаня: Долго он молчал.
Саврас: Да ваще братан! Я их, сука, на части рвать буду!
Помолчали.
Я: Уходим, мужики.
Я протянул руку и закрыл Севе глаза. Тяжелые выдались сутки. Плотные, как черная дыра.
Глава 7. Замок
Чуток отъехав от отеля, мы свернули на проселочную дорогу и заехали в лес. Надо было поспать и сменить машину. А главное, прийти в себя. Когда я увидел Веру на тропе, с моей душой такой ужас начал происходить, она такое невыразимое почувствовала, что дух ее как бы льдом сковал, чтоб она по фазе не поехала. Так бывает, когда ты переживаешь чувства, которые не можешь… не знаю, как сказать… не готов чувствовать. Нет, я сколько-то почувствовал их, когда голову Верину в землю зарывал, но это, знаете, будто лед весной подтаял и оттуда водичка появилась, децл совсем, ноги оросить; а тут только мотор заглушили, так меня накрыло, так прямо по башке звякнуло, слезы, как искры, брызнули. А еще оттого плачу, что внутри уже идеальной ее сделал, уже люблю всем сердцем и затаенно так понимаю, что скоро этой любовью утешусь, а потом и возвышенность в ней отыщу, жертвенность какую-то, благородство. А потом и вовсе начну думать, что Вере легко, она умерла, а я этот крест несу – вот какой я человечище. Чтобы всего этого не думать и не чувствовать и перестать уже рыдать, как телка из кино, я сосредоточился на левой ноге, вернее – ступне. Она сильно болела. Помните, я Пашину башку пнул на кураже, а щас кураж спадал и боль накатывала, как волны в Гагре. Я там в двадцатом году был, как раз накануне сраной пандемии. Будто житуха в кои-то веки решила меня побаловать и перед поеданием хрена с уксусом угостила пряником. Нет, если с пельменями, то можно и уксус… Я сначала в Гагре квартировал, комнатку снял в таком домике с оградой из лаврового листа. Помню, прибухнул, проволоку где-то стырил, присобачил к ней лавровые листочки, надел сандалии, завязался в белую простынку не без изящества, надел лавровый венок, взял бутылку вина и пошел гулять по набережной. А там закат, девушки… Гай Юлий Цезарь и Понт Эвксинский. Правда, вскоре из Гагры пришлось уехать, слишком уж там много пьяных долбоебов. Я, когда пьяный, очень добрый, потому что когда трезвый – злой. А большинство людей добренькие. Добренькие – это когда тебе твое добро ничего не стоит, однако мнишь ты себя добрым, причем мнишь искренне, но как бы без должного погружения в эту тему. А не погружаешься ты не потому, что тупой, а потому, что подспудно чуешь – щас погружусь, и всё, либо придется перестать считать себя добрым, либо придется меняться, чтобы стать действительно добрым, без фигни, а меняться неохота, меняться трудно. Люди эти, которые добрые на халяву, от алкоголя уходят под спуд и втыкаются в свою суть, как дембель в шалаву, и такое, суки, творят, что мое почтение. Мне с таким народом пить нельзя, народ редеть начинает: кто в море утонет, кто в горах потеряется, а я, может, сам сюда приехал в море тонуть и в горах теряться, некогда мне. Неделю я только в Гагре прожил, в село Алахадзы уехал, что между Гагрой и Пицундой. Роскошное место. Почти остров Фраксос, как у Фаулза в «Волхве». С легкой эрекцией и привкусом вина. Я домик снял в тридцати метрах от моря, комнату на втором этаже с французскими окнами. Каждое утро, на рассвете, я бежал к морю и плавал там, как сумасшедший. На рассвете хорошо плавать – никого нет, и оттого, что никого нет, пустой берег, с морем связь какая-то возникает, оно тебя обволакивает, баюкает, качает, лицо гладит, плечи, и такое чувство охватывает, будто ты через миллионы лет переступил и вернулся домой, к подлинным своим истокам, вернулся туда, откуда мы все давным-давно вышли на берег. Мне иногда даже страшно становилось от этих отношений с морем. Странно это все. Море же – объект, а тут как бы – субъект, и ты сам, невольно почти, начинаешь его одухотворять, а потом и разговаривать с ним, шептать всякую ерунду, с ума сходить. Нет, я не сошел, не подумайте, я это все в постмодернистском ключе: играл больше, чем на серьезных щах, но вопроса – откуда ноги растут? – себе не задавал. Не из трусости не задавал, а просто хотелось играть в это, быть легким, как брызги, ха-ха-ха! Хахаха хахахой, конечно, но в море я ссать перестал, само как-то вдруг пересталось. Может, у меня такая фигня с ним, потому что я халулаец. Я много лет у моря и в море провел, людей там убивал, корабли взрывал, сам подыхал, вот оно и сакрализовалось. Но я не только в море плавал, я, в конце концов, дельфин. В полукилометре от моего домика, если вдоль берега идти, был кафешантан «Дикая гавань». Там подавали свиные ребрышки с молодой картошкой и отменное сухумское пиво. А вечером юные девы плясали канкан в ослепительно коротких юбках. С одной я даже переспал, но плясала она лучше, чем трахалась. Девчонке было восемнадцать лет, и ее щелку еще не успели измочалить мужские члены. Это даже не щелка, это как бы бутон, что-то природное в лучшем смысле этого слова, высокохудожественное. Отзанимавшись сексом, я ложился девчонке на бедро и болтал с ее бутоном, низким голосом говоря от своего лица, а высоким от лица бутона. У этого бутона и правда было лицо. Девчонку мои чудачества доводили до дикого смеха, который не раздражал. Из Абхазии я увез воспоминания о море, этом бутоне и Диге. Дига – это лабрадор, собака хозяйки кафешантана. Я угощал Дигу едой, ласкал ее и иногда сюсюкал, как идиот. Как-то я пошел плавать прямо из кафешантана и Дига увязалась за мной. Помню, мы синхронно зашли в море и синхронно поплыли рядом. Когда я поворачивал голову вправо, Дига поворачивала голову влево, и мы встречались взглядами. Между нами что-то происходило. Это была связь, но не как с морем, а более живая, нисколько не пугающая. Сейчас я понимаю, что Дига была особенной собакой, моей собакой, она меня любила. Никакая другая собака не заменит мне Дигу. И никакая другая девчонка не заменит мне Веру. Какая, блядь, мелодрама! Так бы, наверно, скололась, а щас небожительница.