Отзвуки войны. Жизнь после Первой мировой — страница 13 из 33

Мы то спускались, то долго поднимались в гору, стараясь обогнать бесконечные обозы, и когда достигали вершины подъема, то открывался новый и гораздо больший подъем.

И по мере того как дорога становилась труднее, возле в канавах все больше и больше виднелось трупов лошадей, замученных в обозах, павших в пути. Я помню одного жеребенка, брошенного на погибель: стоит неподвижно возле зелени с полузакрытыми глазами, покачивается и опять стоит по-прежнему с одной подогнутой ногой; мы почти час спускались и поднимались, когда поднялись наверх, я посмотрел: он лежал, вытянув ноги, пал. Потом я это и после замечал, что лошадей как-то очень уж жалко, а для людей не находишь этого чувства, для людей совсем другое чувство, и я о нем теперь как-то даже ничего не сумел бы сказать: большое чувство.

Мы поднялись высоко, но еще много, много выше налево была часовня: я потом спрашивал офицеров, бывших в этом бою, о часовне, и они мне живо отвечали: «Да, да, часовня была!» Часовня – как небольшой древнегреческий храм с колоннами, но с куполом. Другие холмы налево были покрыты желтеющими лесами, направо внизу была необъятная долина с лесами, садами, селами, церквами униатскими и костелами.

Попадались русские окопы, русские, вероятно, отсюда наступали, возле окопов были ямы от австрийских бризантных снарядов, здесь начинался бой. Хотя мы очень спешили, но все-таки в одном месте не удержались от любопытства, вышли посмотреть окопы. Тут один старичок нам рассказал, что вон из того леса выехал австрийский офицер, а из того вышел русский солдат. Офицер выхватил револьвер: бац, бац, бац – много раз выстрелил. А солдат стал на колено, приложился и сразу убил офицера. И сразу выскочило много русских солдат и погнали из леса австрийцев.

Мы спросили, кто же подобрал потом того убитого офицера. Русин ответил, что закопали, только некогда было, плохо закопали: мантель виден.

И повел нас показывать мантель; он виднелся, действительно, уголком из земли, и тут же крестик стоял в поларшина высотой из тонких прутиков. Как хорошо бы теперь кому-нибудь проехать по этим местам с специальной целью восстановить памятники этих одиноких и братских могил…

Потом мы проезжали фольварк, попавший под ружейный и артиллерийский огонь, сад был весь белый, как в снегу, от бумаг. Очень мне хотелось порыться в этих архивах, но спутники мои очень торопились, я успел разглядеть один только листок, и то на нем было написано: «Waaren».

Мы видели, где установилась наша артиллерия, как постепенно приближались наши окопы к неприятельским позициям, история борьбы махорки с консервами тут развертывалась с захватывающим интересом. Хорошо, что мне случилось поведать это все, не слыхав еще ни одного настоящего выстрела, а то бы совсем было не интересно: после живой братской линии прошлое не интересует.

Мы видели по ямкам от снарядов, где наша теперь уже бесспорно славная артиллерия нащупывала австрийцев, поняли, что называется перелет и недолет, какие ямы делает граната и шрапнель, полевой и тяжелый снаряд. Видели места перевязочных пунктов, покрытых окровавленною марлей и ватою, видели братские могилы в кукурузе и как одна малюсенькая девочка, становясь на могилу, доставала себе кукурузу. Я спросил эту девочку, знает ли она, что тут похоронены люди, и сколько их тут.

– Богато! – ответила девочка.

Мы видели раньше поля, покрытые уже довольно высокой озимью, потом, где сеяли. Здесь еще не оправились от сражения, здесь просто массами люди бродили по полям, выкапывали себе где картошку, где капусту, тут же в полях что-то глодали собаки и клевали вороны.

* * *

С одного холма мы вдруг увидели, что впереди нас движется целое войско казаков, движется очень медленно, и нам неминумо придется его обогнать. Русин наш вдруг остановил лошадей.

– Война! – сказал он с ужасом.

Он уже вообразил себе, что мы догнали войну. Уговорили ехать, догнали войско. Опять останавливается.

– Дурак! – сказал околоточный.

Я понимаю, почему он рассердился: вероятно, он тоже чуть-чуть побаивался, можно ли так просто взять, да и обогнать войско.

Казаки сами даже без предупреждения охотно сторонились и давали нам вправо, но как раз, когда они сторонились, наш околоточный кричал нашему старику громко:

– Вправо!

И русин в ответ неизменно восклицал:

– Вишти, вишти!

И сворачивал влево, именно туда, куда сторонились казаки.

Весь мокрый от гнева, околоточный обертывался к нам и говорил:

– Ну какой же осел, ну какие же они дураки, ох какие… Вправо, вправо, дурак!

И старик сворачивал в самое лево, в самую пущу казаков, я удивлялся их терпению, мучился каждую минуту невыразимо, что кому-нибудь это, наконец, надоест, и он хлестнет старика нагайкой.

Но казаки ехали невозмутимо, страдали только старик, околоточный и я за старика. По некоторым отдельным замечаниям, словам, выражению лица я был убежден, что старик вовсе не дурак, напротив, очень умный, и тонкий, и ловкий, я очень удивлялся, почему же происходит такая невообразимая каша. И вдруг мне вспомнилось, что за границей обыкновенно при встрече сворачивают не вправо, как у нас, а влево. Старик воспитался на этом, в страхе от вида войск и от окрика он и сворачивал туда, куда ему подсказывал весь опыт его длинной и, может быть, праведной жизни. Тогда, сообразив это все, я ласково сказал старику:

– У вас «вишта» сюда, а у нас в эту сторону, – и показал ему раз десять пальцем вправо: – русски сюда, – говорю, – а российски сюда.

Он сразу понял, и сразу все пошло в ход, и мы, и казаки, и скоро мы их объехали. Тут я объяснил околоточному, в чем дело. По упрямству своему и по невозможности представления свертывать влево, он не соглашался; но я тут же ему и доказал. Кто-то спускался с горы на возу и, увидев казаков, от страха лег ничком в телегу и пустил лошадь на произвол судьбы.

– Посмотрите, что лошадь сама свернет влево, – сказал я.

И действительно, лошадь свернула влево, в самую гущу казаков, и произошло Бог знает что.

Это был мой первый удачный опыт хорошего влияния на околоточного, и я чрезвычайно горжусь им.

Когда дело объяснилось, все мы повеселели и посмеялись, и старик ожил: казаки оказались вовсе не такие страшные люди.

Смеркалось. Лошади шли слабо. Но стоило нам только сказать кучеру:

– Вiйско доганят!

– Вiю, вью! – кричал старик.

И лошади снова трусили.

* * *

Вовсе стемнело, и звезды показались, когда приехали, наконец, в несчастные Подгайцы.

Стены, пробитые снарядами и заткнутые мешками с соломой, стены, усеянные пулями, стены черные, разрушенные, обгорелые, и сквозь них мелькают небесные звездочки. Мелькнул и один живой, человеческий огонек. Мы заехали сюда покормить лошадей. Пожилая женщина, печальная, встретила нас, провела в хату. Пусто было в хате, и только много, много висело кругленьких образков, все Божией Матери. Мы спросили женщину, что она тут пережила, какой тут был бой.

– Наигорчайший бой! – ответила женщина.

Показала на стену, пробитую пулями:

– Як настрекало!

Дрались тут семь дней. Стало попадать в хату. Выкопали землянки. Вдруг австрийцы бегут и кричат:

– Heraus, heraus!

Бросились за австрийцами.

– Вiйско текало, мы текали за вiйском.

Пришли в какую-то деревушку, и опять войско текало, и опять русские.

– Мы в Перемышляны, и опять русские, и опять наше вiйско текало, мы бочком, бочком, в лiс и к русским.

– И так вернулись домой?

– Всi на свое повертают, – вздохнула женщина. – да ниц немают.

Она мало жалуется на войска, ей главное досадно на своих же односельчан: кто не убежал за войском, выходил из своих земляных ям и грабил своих же.

– Австрийцев уже нит? – спросила женщина.

– Что австрийцы, – сказали мои спутники, – вот поскорее бы немцев одолеть, немцы сильнее.

– Житье у них липше, вот и сильнее, – ответила женщина.

Прощаясь, наши сказали:

– У русского царя вам будет хорошо!

– Дай Боже, пане, пане, нам жить все одно, тилько спокой, тилько спокой!


Похороны на фронте. Фото 1916 года. К концу войны положение России становится катастрофическим: неудачи на фронтах, огромные потери в людской силе сопровождаются неразберихой в тылу, неспособностью правительства организовать жизнь в военное время. Пришвин писал: «Сейчас призыв к миру – это знамя времени, я по себе чувствую, и это чувство, разрастаясь, обернулось к войне как к воплощению неправды».


Дальше дома этой несчастной деревни были вовсе разрушены: отступая, австрийцы, не жалея, стреляли по своей же деревне; при свете звезд в полной тишине эти пахнущие гарью развалины щемили душу невыразимо. В этих черных развалинах я поднял какую-то белую записочку, сунул в жилет, и, вспомнив теперь пережитое, нашел ее у себя, – вот что в ней написано:

«Катерина Грималавска маэ честь повiдомити, що вiнчанэ ii доньки Катерини з паном Максимом Стасишином в церкви парахiяльний в Пiдгайчиках».

Очень я просил своих спутников переночевать в Подгайцах, чтобы днем все видеть, как дальше была война за обладание столицей Галиции, но они очень спешили, и мы поехали ночью во Львов.

Это было 1 октября, ночь была ярко-звездная, прямо перед нами, куда шла война, была на небе около Медведицы комета.

Пережитое за день переносилось теперь в темные поля, и чего-чего там не казалось, в этих черных полях.

Мало-помалу я стал разглядывать тьму и увидел по обеим сторонам дороги, в канавах, черные ямки, одна возле другой, бесконечным рядом на версту, на другую. Потом оказалось, что мы все смотрели на эти черные ряды и думали об одном же, но боялись вслух сказать, принимая за свое воображение. Наконец, я говорю своим спутникам:

– Да ведь это же все окопы!

– На минуту мы остановились, я пошел к левой канаве, что-то звякнуло у меня под ногой, посмотрел: коробка из-под консервов.

– Австрийские окопы!