Я ехал в сумерках, и тогда ясно мне было видно будущее. Но, когда утром принесли мне известие о большой победе, я подумал, что это мне в сумерках так показалось, и брат мой тоже успокоил такими словами:
– Порядок, расстановка вещей и все такое немецкое – дело второстепенное. У нас дома убираются к празднику. Наступит красный день, и все выметем сразу.
Матушка моя, очень старый человек, радости от нашей победы не чувствовала. Поражение она встретила словами: «Так нам и надо», и победе не обрадовалась.
Всю свою жизнь, начиная с освобождения крестьян, она читала одну газету «Русские Ведомости», где писали каждый день, начиная с освобождения крестьян, что мир движется вперед. В хозяйстве своем она, конечно, по-другому думала, там не вперед двигалась, как поезд по железным рельсам, а колесом, как времена года. Но юность, пережитая в годы освобождения, первая любовь и встреча с «идейными» людьми, и потом лет пятьдесят чтения день за день «Русских Ведомостей» укрепили в ней прочно особое, отдельно от хозяйства парадное понимание, что мир движется вперед.
Представить себе, что лучшие европейские государства могут между собой подраться, она не могла, это значило бы, что вся жизнь насмарку и те памятные ей «идейные» люди обманывались и были обыкновенные, «как мы». Вот почему радость нашу от победы над Европой она не разделяла и, собираясь с последними силами, просила меня объяснить ей войну.
Как маленьким детям, я объяснял ей картину, показывал линию нашего наступления. Она кивала седой головой, но точка на бумаге ей ничего не говорила.
– Вот, – показывал я, – огромное неустроенное имение Россия, возле него маленькие, как наши крестьянские наделы, лежат государства Европы, и им так же хочется земли, они так же ждут выхода из своего положения, как наши крестьянские хозяйства…
– Я всегда думала, – сказала матушка, – что война бывает из-за земли. Всегда я говорила, что мужики одолеют и земля перейдет к ним. Значит, ты думаешь, что наша русская земля перейдет к тем маленьким умным государствам?
И не дожидаясь ответа:
– После меня, – сказала, – тебе достанется тридцать десятин хорошей земли!
Я не очень понимал, почему теперь так особенно хорошо иметь землю.
Она ответила:
– Из-за земли же люди и дерутся!
Так всегда бедная матушка жила надвое: по одному верила, что мир движется к миру на земле, а по другому, что все идет кругом и возвращается к обыкновенному. И видел я на старом лице глубокую скорбь, что лучший мир остановился в своем движении, и тут же, на том же лице, видел радость, что у меня, ее любимого сына, есть кусочек родной земли, из-за которой могу я, как и все другие, подраться.
Вскоре после этого разговора мать моя внезапно скончалась. Я опоздал к ее похоронам, и на могиле ее, покрытой ветками елок, и плачу, и спрашиваю, и советуюсь, и опять спрашиваю:
– Всю жизнь ты учила меня любить мир, зачем же как радость оставляешь мне землю – из-за которой люди дерутся. Нет ответа из могилы. Умерла моя старушка…
Призыв к миру
Разве перелетная птица, направляясь с Севера в Африку, пользуется счетом и мерой пути по карте? Так и писатель в самом таланте своем хранит чувство современности. Не Знаю, как сейчас в науке, найден ли в организме птицы орган, помогающий птице определяться в полете.
Я оставил науку в то время, когда еще механизм этот в птице не был открыт.
Но речь идет у нас не о птице, а о человеке, художнике слова: нельзя ли художнику слова разобраться в себе и ответить на вопрос нам, как он определяется во времени, чтобы в своем полете опуститься именно туда, где ждут его современники? Другими словами: можно ли художнику, разбираясь в своем творчестве, прощупать свойственный ему орган чувства современности? Или вопрос этот, как птичий полет: у птицы – крылья, и она летит в Африку, у художника – талант, и он через это становится современным.
И даже больше: во всяком настоящем таланте содержится неведомый нам орган самоопределения художника в современности.
По-моему, каждый настоящий талант содержит в себе чувство современности, и как птица на перелете верно направляется в огромном пространстве с Новой Земли в Центральную Африку, так и писатель движется во времени точно, как птица в пространстве, и нет писателя вне современности, хотя бы он писал о египетских пирамидах или о листке осины, трепещущем на своем стебельке.
И вот, когда перелистываешь страницы дневников, и вдруг задерживаешься, и хочешь сделать из какой-то странички рассказ, то в выборе материала решает это чувство современности.
Я называю эту способность выбора чувством, а не мыслью потому, что сам действительно не могу разобраться в этом движении своем, как сороконожка не может понять, какой ногой вперед ей надо сейчас ступать.
…Что это за чувство современности? Это никак не та способность стрелка попадать в летящую птицу и подбирать ее мертвую. Напротив, современность рождает в себе нечто новое, и его надо не убить на лету, не просто указать, а угадать, когда поднять и, может быть, воспитать.
Часы на башне идут для всех одинаково, но каждый из нас по-своему переживает и создает час своей жизни. Так и проходит время надвое для всех счетом на башне, и у каждого по-своему счет – скоро или медленно: один против счета на башне спешит непомерно, другой медлит.
И есть еще третий счет времени, и не по башне, и не по человеку, а как бы по движению всей судьбы человеческой.
Людей, понимающих этот третий счет, мы называем людьми современными, а не понимающих – несовременными. И так бывает в этом третьем времени, что вперед в нем можно забегать сколько угодно, и чем дальше уйдешь, тем современней будешь.
Так полстолетия с чем-нибудь назад мальчик из старших классов гимназии, марксист, был современнее министра Витте или Столыпина. Точно так же Столыпин, истративший жизнь свою на устройство кулаков-единоличников, был человеком несовременным.
Можно легко понять механику часов на башне, согласованную с движением нашей планеты. Каждый из нас легко может, разбираясь в себе, понять, почему он спешит или отстает от времени на часах: тут каждый человек хозяин в себе.
Но исторический ход времени невозможно ни считать, ни разбирать, почему и отчего. Этот ход жизни можно только чувствовать, и писатель в этом отношении, как птица перелетающая.
Мне, как писателю, это самое дорогое – чувствовать время, катиться капелькой по ниточке времени и не упасть в конце, не застрять узелком, а когда время придет, когда солнце взойдет, испариться и улететь.
Так вот сейчас призыв к миру – это знамя времени, и я по себе чувствую. Началось это еще в гимназии особым русским чувством неправды, и потом это чувство, разрастаясь, обернулось к войне как к воплощению неправды. И с этого началась наша эра… Просится, вертится, как птица в клетке, какая-то мысль у меня в душе, и никак не могу я обратить ее в свою форму сказки или просто пером описать.
Общими словами сказать, как заглавие сказки, – мысль эта есть общая всем нам мысль о мире всего мира. Но это не только все мы, а и наши враги на свой лад повторяют и каждый день клянутся в газетах, что они не воюют и гонят оружие на дело мира во всем мире.
Друг мой, я исповедуюсь вам в том, что сам лично верю в возможность мира, и не по форме, а душой стою до конца, до смерти за слово… Но ведь опять-таки, этими словами каждый, даже наш враг, маскируясь, может вслух для видимости исповедоваться своим друзьям. Я же, как писатель для всех, должен сказать об этом своими словами. Я должен сам обратиться в слово.
Вот почему в такой великой задаче сказать о мире всего мира своими собственными словами так верно, как если бы мать говорила о своем собственном ребенке, я обращаюсь к себе самому, к материнской утробе моей собственной души. И в какую бы даль времени, в какой бы скрытый уголок своего жизненного пространства я ни заглянул, везде я встречаю одного и того же врага мира, убивающего всякий порыв нашей веры в чудесные возможности жизни.
Помню я, лет шестьдесят тому назад – подумать только, что всего полстолетия с чем-то! – седой, бородатый, достойнейший во всех отношениях учитель математики с мелом в руке стоит возле черной классной доски и доказывает нам, мальчикам, что человек никогда не будет летать, что абсурдна сама мысль о полете. Прошло немного лет после того – и человек полетел: значит, был враг творчества новой жизни и в то же время был где-то положительный представитель жизнетворчества. Был же, значит, в то время моего детства какой-то враг творчества новой жизни, останавливающий движение мысли. Но я могу, углубляясь в себя, вызвать на свет тысячи таких врагов и проследить изначальные формы гасителя творческой жизни до нынешнего дня моей жизни.
Я сам очень хорошо понимаю, что если передо мной стоит предмет для изображения, то неплохо обойти его и посмотреть, как он выглядит сзади. Такое сомнение в лице предмета вполне законно, если оно состоит на службе творчеству и углубляет его.
Но с какого-то времени, когда-то, где-то само сомнение вырвалось из службы жизни на самостоятельный путь и стало отравлять самую жизнь. В мое время такого рода паразитическое сомнение называлось «скепсис», и, конечно, это состояние духа с давнего времени порождало самих врагов жизнетворчества…
Про себя люди в Москве до того преданы миру, до того не хотят войны, что дела свои домашние выполняют в точности по словам: «Помирать собирайся – рожь сей».
Отчего же и голуби в Москву возвратились, и любимые собаки всех пород забегали по улице, и опять заходили высоко на крышах коты?
Отчего же и люди в таком множестве, как никогда не было, свое чувство радости свету новой весны перенесли на то время, когда раньше могли это чувствовать только очень немногие, самые чуткие. Это значит: испытав утраты, люди поняли, до чего же сама жизнь хороша!
А это, что жизнь хороша, что мы люди, не трава на ветру и не сено, что мы и от себя что-то можем сделать навстречу знойным и иссушающим ветрам, – это все зарождается в городе…