Овидий в изгнании — страница 45 из 85

— Жизнь, — сказала она ему, — начинается в семьдесят. А другого мне не надо ничего. Полюбился ты мне.

Ясновид спустил голые ноги со скамейки, переживая, видимо, самый ужасный момент этического выбора в своей жизни.

— Погоди. Сейчас, — хрипло сказал он. — Сейчас… Жениться… Хорошо. Я женюсь на тебе. Женюсь. Ну?

— Уходим тотчас. Одевайся скоренько. — Она зачем-то полезла на полати к князю, пока Ясновид прыгал в штанине; он с ужасом подумал, что вот сейчас она князя разбудит, и этим их марьяжный интерес и кончится, — но нет, храп разливался по-прежнему, а она легонько спрыгнула на пол, держа в пальцах что-то фосфорически-туманное, как рыба скумбрия в темноте. — Ты куда? — сказала она, когда он направился было к дверям. — Сюда иди, к Мунку своему…

Он подбежал; освещая ближайшее пространство своим фосфоресцированьем, она просунула руку по локоть в картину, отчего та пошла широкими кругами, а ее рука нарисовалась там в красном колере, выглядя так, словно посетитель Коммунального музея искусств хочет схватить кричащий образ автора за зеленые ноздри. Довольная результатами обследования, она незанятой рукой ухватила совершенно одуревшего Ясновида за рукав и с ним вместе нырнула в живописное пространство.

Они остановились. Садилось злое солнце, и ветер дул вдоль моста. Ясновид дрожал и хватался за перила. Мужчина, обхватив некрасивое лицо, уже уставал кричать и больше стонал. Старушка успела догнать ложных друзей и что-то им втолковать; пристыженные, они оборачивались. Она побежала назад, глядя на колеблющуюся темноту княжеского жилья, быстро заплывавшую красочным слоем, и тронула Ясновида за плечо: «Пошли скорей. Как рассветет, тут и хватятся». Они сошли под мост и углубились в глянцевитые космы, вьющиеся вдоль правого края Мунковой картины, которые на поверку вышли зарослями высоких кустов, заботливо постриженных в форме животных и норвежских национальных героев.

— Про тот состав я тебе неправду сказала, чем мы картину намазали, — объясняла старушка, пока они бежали меж героев труда и спорта, в которых твердо верили местные жители, нуждающиеся в победе, как в воздухе. — Это мазь для прохождения. Вроде лыжной. Без нее мы бы только лбом об печку приложились. А покамест они сообразят, каким мы путем утекли, еще по лесу вдосталь набегаются.

— Очень умно, — сказал Ясновид, приходя в трезвое сознание. — Только мы теперь в Норвегии под мостом. До моей электрички не ближний свет.

— Всегда есть чему радоваться, — философски заметила его невеста.

— А в данном случае?

— Ну, мог ведь и Микеланджелову картину перерисовать. По многочисленным просьбам эксплуататоров.

Ясновид вынужден был признать, что из Страшного Суда до серпуховской электрички все-таки дальше, чем до нее же из Норвегии.

— К тому же свет не без добрых людей. — Она двинулась по ряду фигурных кустов, бормоча: «Это Снорри, перед ним неудобно… чай у меня пил с сушками… А тут кто у нас? А тут у нас Ибсен… да ну его, занесет невесть в какие дебри… А вот — ага, вот Гамсун. Это подойдет, пожалуй. Солидный мужчина».

Она стала перед выстриженным из туи автором романа «Голод» и, трижды коснувшись его лапчатых веток светящимся дивайсом, который несла в руке, сказала:

— Гамсун, Гамсун, поэт северных закатов и звенящих колокольчиков, мощный создатель Эдварда, Розы и лейтенанта Глана, где бы ты ни был сейчас — веселишься ли на вечном пиру Нобелевских лауреатов или пишешь личное письмо Георгу Брандесу — услышь и снизойди к моей молитве! Если когда-либо я чтила тебя, внося посильную лепту на твой памятник или подписываясь на твои рассылки — стань передо мной, как лист перед травой, и, будь любезен, вынеси нас из этих мест! За нами недобрые люди гоняются!

По Гамсуну сверху до пят прошла мелкая дрожь вечной зелени, он переступил с ноги на ногу и древесным баритоном неохотно сказал:

— До таможни если только. У меня трения там с коллективом.

— Спасибо, дорогой, — с готовностью сказала старушка и пошла к следующему насаждению, объясняя Ясновиду: — У князя нашего три волоса было багряных, волшебных. В них вся его проникающая сила содержалась. Без них он даже на ятвягов бы приличную дань не взложил, не говоря о чем другом. Я ими заимствовалась, иначе бы он нас мигом сыскал. Сейчас мы с их помощью еще одного смассуем.

Следующим оказался, по свидетельству педантической таблички, некий Хравн, родом из Вика, имевший двор в Тунсберге, по прозвищу Ездок в Хольмгард, судя по холеному кусту — человек уважаемый. Разбуженный княжескими волосами, он тоже согласился до таможни. Старушка села по-дамски на плечо Гамсуну, а Ясновид взгромоздился на шею Хравну Ездоку в Хольмгард. «Поехали!» — воскликнула она, и Ясновид, под впечатлением от исторического дежа вю, затрясся на широкой спине шибко бегущего Хравна Ездока. Красный ветер Мункова полотна свистел в ушах. Гамсун больше отмалчивался, если же отвечал, то на пошлые бытовые вопросы, вроде «как сам-то» и «кого из наших видел», в разговоры о творческих планах не вступал. Зато Хравн Ездок в Хольмгард оказался ужасно разговорчивым и все рассказывал Ясновиду, как какой-то Транд с Гати, сын Торбьерна, встретив его, Хравна, в Заводи Тора, хотел продать ему в рабство двух мальчиков, сыновей Брестира и Бейнира, сыновей Сигмунда, которых его люди убили на утесе, и как он, Хравн, решительно ему, Транду, в том отказал, так что Ясновид не раз уже подумал, как должно быть, в Хольмгарде накрепко запирались ставни и улицы опустевали, едва проносился слух, что Хравн Ездок только что высадился в гавани.

Вблизи от таможенного шлагбаума их ссадили. Старушка призывала на их головы традиционные благословения вроде «да прольется дождь вам под ноги», что, пожалуй, для дендрария уместно; Гамсун и Хравн откланялись, пожелав им счастья в семейной жизни, и поспешили на участок, чтоб успеть к вечерней перекличке. Солнце тем временем село, и все потемнели дороги. Беглецы укрылись в придорожных кустах. «Через границу ночью пойдем, — сказала старушка. — После двенадцати скидка пять процентов». — «С кем граница?» — спросил Ясновид. «С остальными», — сказала старушка. Ясновиду сил не было уточнять. Он сел под деревцем и запахнулся плащом, намереваясь уснуть некомфортным сном свободного человека. «Э, нет, Ясновидушка, — запротестовала старушка, — нельзя теперь спать, во сне князь найдет». — «Это как?» — «За милую душу. Во сне тебя видно. У него сейчас, небось, уже вся челядь, кто на кухне не занят, положены спать с ландкартой и инструкциями, кому за каким квадратом дозирать. Нельзя спать, пока не выберемся». — «Мать моя! это сколько ж?» — «Терпи, Ясновидушка. Погоди, выспимся еще». Этот намек показался ему непристойным. «А вот я тебе, милый, сказку расскажу против сна». — «Социально-бытовую?» — «Волшебную. Прекрасная сказка, пять звезд по Аарне — Томпсону. Турист захожий поведал. Глазоньки, главное дело, не заводи». Она устроилась под сосной на мокрой хвое.

«В некотором царстве, в некотором государстве, — опытным тоном начала она, — приезжает подросток к родителям в деревню. Собственно, к отцу. Он там кем-то числился в колхозе, но в основном пил. Мать от них умерла, а сын этот учился в городе, в профтехучилище, на повара. Так вот, приезжает он к отцу; и с некоторыми усилиями, надо сказать, приезжает. Тут следует сделать отступление, пока он стоит перед дверью и долбит в нее ногой, чтоб отец проснулся и вынул наконец драчевый напильник из засова, которым он запирался на ночь. Утро, лежит ясная роса на траве, и соседские куры волнистой линией выползают изо всех мест, где проводили свою куриную ночь, для продолжения бестолковой жизни на заросшем лоне природы. Собака где-то без вдохновения лается, и визжит бензопила, возвещая, что есть еще люди, способные работать с утра, и что тут могла бы быть развита патриотическая тема. Так вот, на Новый год они в своем училище устраивали новогодний вечер. Елочку, наряженную, как начинающий трансвестит, поставили посреди подметенной столовой, девочки нарисовали стенгазету с трогательными стихами силлабического сложения, и училищный повар обещался всех удивить, и ему который год поверили на слово, не думая, что это, возможно, скрытая угроза.

А на носу меж тем, сразу после праздничных удовольствий, зимняя сессия. Учителя и администрация говорят: милые учащиеся, примите свое посильное участие в столь дорогом для нас для всех традиционном празднике нашего училища Новый год, а между прочим, сделайте праздничный пирог, вот у вас будет вечер, а вы сделайте-ка. И явственно намекнули, что участие в этом пироге для перечисленных лиц (группа такая-то, первая половина списка по алфавиту) будет допуском до сессии, а неучастие в нем, как откровенное пренебрежение праздником и администрацией, может повлечь. Праздник был тридцатого вечером, и это, на грех, был уже не учебный день. Эта первая половина списка, состоявшая из одних мальчиков, вся жила в общежитии и имела полную возможность коллективно чувствовать приближение Нового года. Случилось им так расчувствоваться, что когда они вспомнили о своей задаче какой-то частью общего разума, до праздничного вечера оставалось час-два, а у них, кроме пустых бутылок и мерцающего сознания, как их зовут по паспорту, никакого профессионального прибора не наблюдалось. Ужас их не отрезвил. Они доставили друг друга до кухни, и началось изготовление. Впоследствии общей картины никто реконструировать не мог. Коллектив, как можно было понять, стратегии не выработал. Кто-то иногда поднимался, вносил в этот артефакт чисто от себя, потом вносили другие, а что вносили — не помнит, и что сам вносил — тоже не помнит, но другие говорят, что он давил крем фигурно и вообще славится в своем кругу этим умением, хотя он лично не стал бы за это ручаться, тем более что среди слов, образовавшихся из выдавленного крема, было «особенно», которое он лично написал бы иначе. Наконец все затихло, и они обошли это кругом. Увесистость в нем чувствовалась. Вилкой ткнули — колышется. Тогда они украсили это по периметру клюквой и понесли туда, где их ждали волнующиеся девочки и нарядная елка.