она всегда возьмет свое, да еще и чужого прихватит, у Серафимы Павловны, давно проснувшейся, но почему-то не встававшей, от подземного сотрясения распахнулся платяной шкаф, и из него вывалился скелет. Выпал он не совсем, потому что его не пустил галстук, и продолжал стоять, как бы напоминая о себе и не то чтобы взывая к каким-то действиям в свой адрес, но в общем намекая, что их можно было бы произвести. У него все кости были на месте, производя ощущение добротного опорно-двигательного аппарата, который в лучшие годы, если ему припадала охота поопираться и подвигаться, мог ни в чем себе не отказывать, и единственной его видимой странностью была левая кисть, слишком не подходившая к его мужской основательности, тонкая, женская, с удлиненным и несколько отставленным мизинцем, который украшался кольцом с резной геммой. Серафима Павловна взглянула на кольцо, которого так давно не видела, и вдруг припомнила за своей худой спиной блестящую будущность, которую ей лет семьдесят назад прочили как физиологу. Ее прадедушка был известным хирургом, именно он предложил в польскую кампанию пришить графу Валериану Зубову ногу полковника Рарока, поскольку она меньше пострадала от поляков, но в таком случае у графа Зубова оказалось бы две правые ноги, а это сочли несовместимым с достоинством Российской империи, и потому ногу Рарока похоронили как неполиткорректную, без колокольного звона и речей о ее добродетели, а граф Зубов остался со своей одной, не переставая, однако, до конца жизни испытывать к прадедушке самую теплую приязнь. Бабушка ее училась у самого Бурделя, а сам Майоль делал с нее своих Помон, с галльской непосредственностью высказывая сожаление, почему он не таксидермист, тогда он передал бы шелковистую фактуру бабушки гораздо, гораздо лучше, и бабушка тактично с ним соглашалась. Благоприобретенные таланты предков в Серафиме Павловне, смешавшись, стали одним врожденным: она была таким одаренным вивисектором, что сам доктор Моро без колебаний поступил бы под ее начало, чтоб поучиться методам. Она работала в секретной лаборатории, на Поварской, под проезжей частью, где разрабатывались новые формы жизни на базе существующих. Брали людей, живших без удовлетворительной отдачи, смешивали их друг с другом и с подходящими по размеру животными, а потом смотрели, как оно шевелится. Серафима Павловна, обходясь практически без инструмента, творила с человеческой плотью чудеса: она способна была усеять человеку спину двумя рядами пересаженных ушей, так что он мог бы подняться в воздух, если б умел ими шевелить, или лаборанту, заснувшему на рабочем месте, вживить на кончик носа указательный палец, так что его укоризненное покачивание было первым, что он видел по пробуждении. В нашу страну приехал посол какой-то новообразовавшейся африканской республики, прекрасный квартерон с безукоризненным французским выговором; его портфель украшен был гербом с чем-то вроде турухтана; ему показывали славу страны, и Серафима Павловна была в списке. Она влюбилась в посла, с удивлением обнаружив в себе это влечение; привыкшая распоряжаться людьми, с этим человеком она не могла ничего сделать, поскольку он был не ее прихода, и только наблюдала, как в светском собрании он оказывает любезности своей переводчице, которую ему предоставил наркоминдел, сдержанной шатенке с геммой на левом мизинце. Серафима Павловна, привыкшая изъяснять иные чувства, тяготилась с этим, стесняемая неизбежным посредничеством переводчицы; на мучительном языке околичностей, изобретаемом на скорую руку, она пыталась довести до квартерона то ощущение, что было предметом ее счастья и стыда; способная понимать французскую речь, даже когда та содержала вежливый отказ, Серафима Павловна имела возможность сравнить ответ посла с переводом и нашла, что торжествующая переводчица нарочно выбирала из возможных синонимов самые язвительные. Если бы советская речь допускала такой поворот, можно было бы сказать, что ад царил в ее душе. Она хотела бы сшить его атлетический торс с лошадиным, чтобы вкушать жгучее удовольствие от картины, как он, с пенящихся губ роняя обрывистые арготизмы, топочет по тучным колхозным лугам, провожаемый ржаньем коллег, и бессонными ночами утоляла свою мстительность детальными размышлениями, отлично понимая, что выместить оскорбление ей дадут на ком угодно, только не на амбассадоре вольнолюбивого государства. Но замысел у нее родился, и в «Справочнике практического вивисектора» красный кленовый лист был заложен на разделе «Зондаж и утилизация естественных полостей». Она добилась, чтоб послу показали ее лабораторию — под видом чего-то хирургически-невинного; он шел, и его свита редела из поворота в поворот коридора, деваясь неведомо куда; в большой операционной они остались втроем; Серафима Павловна, обратясь к квартерону по-французски, сказала, что нужны были особенные обстоятельства, чтоб ей, гордой женщине свободной страны, унизиться до просьб и признаний; что, однако, она пойдет и далее сих последних, чтоб обрести его сочувствие; что, если бы из этого помещения, над которым разъезжают, неся свою службу, советские автомобили и грузовики, видно было солнце, она указала бы на это светило, чтоб было с чем сравнить ее страсть, и что, наконец, без его любви и самое солнце будет ей казаться мраком. Он отвечал ей на то, что, к своему сожалению, не может отвечать ее чувствам, впрочем глубоко уважая их искренность; что приезд в эту страну подарил ему знакомство с женщиною, любовью которой он, смеет надеяться, украшены будут долгие его годы; что счастливое сочетание в его избраннице славянской задушевности и очарования французского позволяют ему надеяться, etc., и что во всяком случае он полагает, etc. Серафима Павловна прервала его речь, тряхнув головою, с побелевшими от бешенства глазами. «Ну, смотри, матушка, — сказала она, поворотясь к бледнеющей переводчице. — Победила, думаешь? Не спеши»; и, с улыбкою посмотрев снова на посла, прибавила, что он, к несчастью, недооценил ее искренности и что ему следовало бы быть осторожнее, хвалясь тем, что он не имеет сил защитить. На посла напала внезапная дурнота: он поднес руки к горлу, с мелькнувшей мыслью об отравлении, и рухнул близ стола. Очнулся он в своем гостиничном номере, приподымая от подушки тяжелую голову; подле него хлопотали люди; он спросил — ему сообщили, что ему стало плохо на экскурсии, но своевременные действия столичных медиков, и проч., и что вообще удачно падать в обморок, будучи в гостях у медиков. Он всех выслал и остался один. На столе белелось письмо от Серафимы Павловны. Там написано было, что счастья иногда столько бывает, что удержать не в чем. Он решил, что это идиома. Голова очень болела, он потер лоб рукой и почувствовал, что его царапает. Он глянул: из его левого рукава глядела узкая, теплая рука, украшенная геммой; тонкая багровая линия, обнаружившаяся из-под засученной рубашки, указывала место, откуда начинался он и где кончалась его переводчица. Метью Льюиса тогда еще на русский не переводили, и сюжетов в его духе административный аппарат не любил. Эта история как-то распространилась, хотя чудовищность ее казалась быть лучшим залогом неизвестности; Серафиму Павловну с сожалением вынуждены были отставить от дел, не заводя в ее отношении судебных разбирательств, но сочтя ее душевную неуравновешенность достаточным поводом держать ее в отдалении от физиологических судеб страны; что касается исчезнувшей переводчицы, то держалось стойкое поверье, что в одном тесном углу лаборатории, если присесть между стеной и вытяжным шкафом, любая произнесенная фраза будет незамедлительно переведена на французский бесплотным женским голосом, с прекрасным парижским выговором и ноткой слабого сожаленья; смелые проверяли этот слух, несмотря на запреты администрации, однако говорили, что с годами голос все более терял квалификацию, на все запросы отделываясь одной фразой, сообщавшей, что этот человек лесник и художник, он занимается вопросами экологии, а его картины имеют большой успех; впрочем, стоит заметить, что мы много видели людей, коим мелочность не позволяла признать действительного великолепия в разнообразных чудесах и загадках природы. Серафима Павловна кивнула скелету, как давно не виданному знакомому, и маникюрными ножницами перерезала галстук, чтобы даровать ему свободу; скелет упал еще не сразу, но неизрасходованной ловкости оставалось в его балясах достаточно, чтоб он сделал несколько шагов и за минуту до того, как обрушившиеся перекрытия превратили квартиру Серафимы Павловны в гробницу варварского царя, вышиб дверь и вышел на лестничную клетку, давая Петрову, если б тот выглянул из квартиры, возможность удостовериться в том, что за дверью в самом деле нечисто. В то время как они забавлялись всем этим, поэт-песенник, известный энкомием в честь ихтиологических достижений Павла Сергеевича, задумывал проникновенную песню, навеянную судьбой своей старшей тетки, которую он в свое время, приехав к ней на отпуск в деревню, спас из загоревшейся избы, откуда она не хотела уходить, и увез жить в Москву, где она через месяц умерла от непривычки, и он сжег ее в крематории; в песне, предполагавшейся в традиционном духе, крематорий не должен был получить отражение, поскольку его образ не гармонировал с настроением раздольности, а упор делался на то, как величественна жизнь, прожитая вместе со страной, когда осокорь режет босые ноги, а над русой головой в ароматном небе нарезают безмолвные круги скорее всего хищные птицы. Песня, однако, пошла, как неравномерно нагруженная телега, в другую сторону; рифма, небогатая, но настойчивая, как середняк с двумя разнополыми лошадьми, от кружащихся птиц потянула песенника к каким-то двум мужикам, из которых один просил у другого помощи против местных, которые вконец обнаглели. Он выкупил у колхоза большой пруд, где прежде плавали утки, покрышки и дачники, с намерением поставить в нем удивительный для человека аттракцион, именно чертово колесо, чье основание и нижние кабинки уходили бы в воду, а верх высоко над ней торчал, и любой, севший сюда и пристегнувший ремни, имел бы время познакомиться с застенчивым миром русского пруда, а потом, с плеском и задыханием, как мельничный плиц, вынесшись на воздух, быть воздетым до прекрасной и запоминающейся панорамы будничной жизни села в алмазных россыпях росы. Сельчане этому противились, не из принципиальных соображений, а из лености и зависти, что им самим, жившим у этого пруда со времен Ивана Калиты, подобное предприятие не заронилось в голову, и всячески мешали строительству, подкапываясь, с дыхательной тростинкой во рту, под сваи колеса или отводя из пруда желтую воду. Строитель колеса-амфибии просил второго мужика, как имеющего в руке своей силу, остервенелых людей природы и истины как-то укоротить, а тот, отказывая в помощи, объяснял ситуацию. Все его ребята превратились в дроздов, когда он выехал с ними на пикник, и расселись на сучьях, а выехавшие с ними девчонки пытаются их ловить, и что лично он винит во всем шашлычный соус, потому что он один ел без него и остался идентичен натуральному. От этой безобразной песни создатель фыркал и волновался, пытаясь вести ее в правильное русло, а та жила, как придется, словно в насмешку породив из себя еще какого-то общественного пастуха, который, когда девчонки, отряхивая покрасневшие ноги от к