Овод (трилогия) — страница 18 из 55

— Веселитесь, ребятки?

— А, дед! — откликнулся де Винь. — Сыграем в экарте? Но Маршан уже ушел, Рене, все еще смотревший на пену, бурлящую за бортом, услышал голос Бертильона:

— Оставь его в покое, он сегодня не в духе. Видел, как он за обедом отодвинул от себя вино? Да и мне тоже надо идти — никак не соберусь снять копию со списка снаряжения.

Подробности личной жизни доктора Маршана настигали Рене повсюду. Он слышал о них еще в Париже, но его никогда не интересовали пикантные скандалы, а когда он узнал, что доктор едет с ними в экспедицию, он вообще стал избегать разговоров на эту тему. И все же как-то ночью ему пришлось выслушать отдельные эпизоды этой истории, которую Гийоме, лежа на верхней койке, излагал для просвещения Штегера под аккомпанемент негодующих протестов Бертильона, заявлявшего, что смеяться над такими вещами «просто свинство». Лортиг перебивал Гийоме поправками, и они то и дело принимались спорить, потому что ни один из них не знал всех обстоятельств дела, а если бы и знал, то все равно ничего бы не понял.

Несколько лет тому назад Маршан был знаменитым парижским психиатром. Его отец, амьенский лавочник, оставил сыну порядочное состояние, нажитое упорством, трудолюбием и экономией. Способность Маршана-старшего к мелким техническим усовершенствованиям развилась у его сына в подлинно научное мышление. Практика приносила ему солидные гонорары и растущую славу, и Маршан, который гордился своей работой и в жилах которого текла кровь мелкого пикардийского буржуа, ценил и то и другое. Но постепенно он стал уделять все больше внимания самостоятельным научным исследованиям. Этого неутомимого труженика, целиком поглощенного своими изысканиями, долгое время считали типичным примером преуспевающего ученого-живодера, интересующегося только деньгами и своими зверскими опытами. Всему Парижу было известно его полнейшее безразличие к переживаниям подопытных кроликов и морских свинок, но мало кто знал, что, когда ему понадобилось провести некоторые опыты на человеке, он, нимало не колеблясь, поставил их на себе самом.

Как ни странно, самый мучительный из этих опытов был проведен Маршаном еще в студенческие годы и не имел никакого отношения к его собственному труду. Он тогда был ассистентом в лаборатории знаменитого хирурга, профессора Ланприера. Когда профессор приказал прекратить опыт, который, по его мнению, обходился Маршану слишком дорого, его мужиковатый, неотесанный ассистент хмуро нахлобучил на голову шляпу и ушел из лаборатории, бормоча под нос нелестные замечания по адресу «сентиментальных идиотов». Придя домой, он заперся у себя в комнате и «занялся делом».

Когда полученные таким способом результаты опытов были готовы для опубликования, Маршан жирной линией зачеркнул свое имя на титульном листе профессорского труда — не из скромности и не потому, что не знал, какое влияние на судьбу честолюбивого молодого ученого имело бы появление его имени рядом с именем профессора Ланприера. Он руководствовался соображениями строгой логики: «Не собираетесь же вы, профессор, украсить титульный лист своего труда кличками всех подопытных морских свинок». Маршана не трогала та почти родительская нежность, которой профессор и его жена прониклись к нему, считая по простоте душевной его поведение героическим и благородным самопожертвованием. Он неплохо относился к старикам, но не терпел чувствительности в вопросах науки. Опыт интересовал его сам по себе.

Когда ему перевалило за сорок, он, к немалому своему удивлению, без памяти влюбился в сироту, воспитанную в монастыре, вдвое его моложе. Выйдя замуж за Маршана, она, обладая замечательным светским тактом, быстро превратила свою гостиную в один из самых модных салонов Парижа. Маршан, вначале лишь пренебрежительно терпевший толпу постоянно менявшихся молодых людей, которые заполняли салон его жены, проникся к ней уважением, когда она объяснила ему, что ее цель — дать молодым врачам возможность встречаться с лучшими умами медицинского мира и тем самым расширять свой кругозор. По его мнению, взятая на себя Селестиной просветительская миссия не могла принести ей ничего, кроме разочарования; но он сам слишком серьезно относился к своей научной работе, чтобы высмеять опыт — пусть даже нелепый и ребяческий, — в который было вложено столько юной горячности. «Она имеет право делать свои собственные ошибки и учиться на них. Со временем она раскусит своих дрессированных пуделей, а пока, если Ферран или кто-нибудь другой из этой своры попробует вести себя нахально, за нее есть кому заступиться».

Однако Селестина ни разу не прибегала к его заступничеству и не казалась разочарованной. Ее непроницаемая сдержанность, которая с самого начала остановила внимание Маршана, осталась прежней, несмотря на суету парижской жизни, замужество и материнство. Даже смерть ребенка не смогла вырвать у нее ни единого внешнего проявления чувства, и Маршан, вначале лишь любивший ее как женщину, стал уважать ее как человека. Он тоже ничем не выказал своего горя и знал, какого усилия воли ему это стоило. Прикосновение к крошечным пальчикам, в которые он, перед тем как закрыли крышку гроба, украдкой вложил маргаритку, потрясло его до такой степени, что он на какое-то мгновение потерял самообладание. Так он впервые столкнулся с неизвестным ему настоящим Раулем Маршаном, способным глубоко страдать; до сих пор эта сторона его натуры подавлялась любознательностью ученого и честолюбием модного врача.

Вскоре после смерти ребенка Селестина попросила его относиться к ней как к сестре, потому что она больше не хочет иметь детей. Он выслушал этот приговор не протестуя, — Маршан умел, не жалуясь, переносить боль. Но он любил Селестину, а так как работа не оставляла ему времени на женщин, он сохранил в зрелости бурную пылкость юноши. Кроме того, он мучительно хотел сына. В первое мгновение он словно онемел, оглушенный неожиданным ударом.

— Я уверена, что ты поймешь, — тихо проговорила Селестина.

Маршан ласково, словно отец, погладил ее по плечу.

— Конечно, родная, я понимаю.

Он заперся у себя в кабинете, чтобы в одиночестве справиться со своим горем. Затем, отбросив мысли о собственной боли, он стал думать о том, как помочь Селестине. Смерть ребенка, по-видимому, потрясла ее даже сильнее, чем он предполагал. Ночью ему в сердце закралась робкая надежда: он любил свою работу, свое открытие, как ребенка, — может быть, и Селестина найдет в ней утешение, как нашел он? Но когда он стал рассказывать ей о своих опытах, он остановился на полуслове, охваченный леденящим ужасом, — это же страшное чувство, только в более слабой степени, он испытал, впервые заключив ее в объятия. Не успел он прийти в себя, как она уже спокойно заговорила о каких-то пустяках. Маршан взял себя в руки.

«Это никуда не годится, — подумал он. — Мне нужно больше бывать на воздухе. У психиатра должны быть крепкие нервы. И вообще я самовлюбленный дурак. С какой стати ей этим интересоваться? Зачем бедняжке мое дитя — она тоскует о своем».

— Рауль, — сказала ему Селестина на следующей неделе, — ты как-то начал мне рассказывать о своей работе. Я тебе ничем не могу помочь? Может быть, переписывать что-нибудь или разбирать твои заметки?

Он не отвечал, и она добавила вполголоса:

— Может быть, мне станет легче.

Маршан наклонился и поцеловал ей руку. В глазах у него стояли слезы. Он заподозрил ее в безразличии, а она, оказывается, оберегала его от самой себя и отказывалась взять его жемчужину, пока не убедилась, что достойна ее носить.

В течение трех месяцев она исполняла обязанности его личного секретаря, на четвертом ее интерес стал ослабевать. А вскоре лощеный молодой врач, «эта скотина Ферран, который шантажирует женщин», как отзывались о нем коллеги, выпустил нашумевшую книгу, в которой излагалась в искромсанном виде теория, над которой Маршан терпеливо работал много лет. Ферран не потрудился даже изменить многие украденные записи его наблюдений, и, хотя сплошь и рядом плагиатор просто не понял их смысла, книга принесла ему славу, которая в соединении с его умением внушить доверие пациентам, обеспечила ему солидную, доходную практику.

Увидев, что любовник, неумело использовав полученные от нее материалы, выдал ее с головой, Селестина сначала испугалась, как бы муж не поднял истории или не отказался от ребенка, который, кстати, был действительно его и, слава богу, уже умер. До сих пор муж, позволявший так легко себя обманывать, вызывал у Селестины лишь безграничное презрение, и она не давала себе труда задуматься о нем; когда же он вошел к ней в комнату, держа в руке открытую книгу Феррана, она удивилась тому, что раньше не замечала, как сильна эта рука. Застыв от ужаса, она ожидала, что он бросится ее душить: осквернение домашнего очага, пожалуй, способно привести в ярость даже такого тупого мужлана. Осквернение его заветного труда было для нее таким пустяком, что она об этом даже не вспомнила.

Но Маршан не стал ни шуметь, ни задавать вопросы. Спокойным тоном он заявил, что, по его мнению, им лучше расстаться. Она будет получать половину его довольно значительного дохода, он предоставляет ей полную свободу жить где, как и с кем угодно. Он готов подтвердить любое объяснение их разрыва, которое она сочтет нужным распространить. Изложив ей свои условия, он ушел в кабинет и, пока она укладывала вещи, принялся жечь свои записи. Он не оставил ничего — не все его бумаги были украдены, но всех, наверно, касались нечистые руки. Вместе с бумагами в огонь полетели крошечные бело-розовые вязаные башмачки, которые лежали под замком в одном из ящиков. Ребенок тоже принадлежал Селестине, — кто был его отцом, не имело значения. Через три дня Маршана подобрали напротив Пале-Рояля мертвецки пьяным.

Таким образом, Селестине вообще не понадобилось объяснять причину их разрыва. Все поняли, сколько она должна была выстрадать от мужа-пьяницы, прежде чем, доведенная до отчаяния, покинула его дом. Теперь стала понятна се сдержанность, столь удивительная в молодой женщине. Все были возмущены бессердечием старого профессора Ланприера и его жены, которые перестали с ней раскланиваться, даже не сочтя нужным объяснить свое поведение. Да они и не могли бы его объяснить — Маршан не допускал к себе даже самых близких друзей, и вся история оставалась для них загадкой. Однако профессор частично ее разгадал. Он был твердо уверен, что хронический алкоголик никогда не смог бы работать так, как Маршан, и почти столь же твердо уверен, что Ферран сам никогда бы не написал такой книги. Жена его руководствовалась одной лишь интуицией: Маршан всегда внушал ей доверие, а в присутствии Селестины ей каждый раз становилось не по себе.