Немного погодя он начал бредить; быстро говорил то по-испански, то по-итальянски, но больше всего по-английски, причем, к удивлению Рене, очень чисто, без малейшего акцента. Один раз он попросил воды, но когда Рене подал ему стакан, он с неистовым криком: «Не подходите ко мне! Вы мне лгали!» — оттолкнул его от себя.
Снова и снова в разных вариантах повторял он эту фразу:
— Вы довели меня до этого, вы! Я верил вам, а вы мне лгали!
«Вероятно, какая-нибудь женщина», — подумал Рене. Вскоре Риварес, повторяя эту фразу, вскрикнул: «Падре! Падре! Падре!» И эти слова он повторял всю ночь, среди бессвязных обрывков поразительно разнообразных воспоминаний. Часто слова были еле слышны и мешались друг с другом, иногда голос совсем ослабевал, но порой из невнятного бормотания резко, как вспышки молний, вырывались отдельные фразы.
— Я знаю, что все разбилось. Я поскользнулся, — мешок был такой тяжелый. Но ведь это все, что я заработал за неделю, я же умру с голоду!
А немного погодя:
— Экс-ле-Бен? Но ведь это очень утомительное путешествие. А мама не любит останавливаться в незнакомых отелях. Но если вы считаете, что это нужно, я полагаю, мы могли бы снять виллу и взять с собой наших слуг?
Вскоре он заговорил совсем обыденным тоном:
— Мне очень жаль, падре, но у меня плохо идет святой Ириней. Нет, дело не в греческом, но он невыносимо скучен, в нем нет ничего человечного… Не кажется ли вам…
Последние слова прервал крик беспомощного существа, охваченного животным страхом:
— Не надо, не надо! Не спускайте на меня собак! Вы же видите — я хромой. Можете обыскать меня, если хотите, — я ничего не крал! Эта куртка? Говорю вам, она сама мне ее дала!..
Один раз он принялся считать по пальцам:
— Штегер за меня, Лортиг… тоже… помогли сороконожки… значит двое. И Гийоме за меня — трое. Только надо смеяться, не забывать смеяться его шуткам. Маршан… Но Мартель, Мартель! Что же мне делать с Мартелем?
После этого пошли обрывки шуточных туземных песенок:
Больше глазок мне не строй!
Думала, что я осел?
До свиданья, ангел мой —
Мне давно известно все.
И, подражая молодой мулатке, которая жеманится и хихикает:
Ах, отойди же и больше не лги!
Или ты думаешь, я забыла?
Далее шли глупые непристойности, которые он бормотал скороговоркой то мужским, то женским голосом. Это несомненно были отрывки цирковой программы. К цирку он возвращался снова и снова. Цирк, боль и человек, который ему лгал, — вплетались во все, о чем бы он ни говорил.
— Почему Хайме так взбесился? Потому, что я потерял сознание? Но ведь я же не нарочно! А через минуту он уже кричал:
— Падре, почему же вы не сказали мне правду? Неужели вы думали, я не пойму? Как могли вы мне лгать, как вы могли?
Риварес долго что-то неразборчиво, бессвязно бормотал и вдруг перешел на испуганный шепот:
— Погодите! Погодите немного… опять начинается. Да, скажу, скажу потом… а сейчас не могу… Как раскаленный нож…
Иногда раздавался взрыв жуткого хохота:
— Ваша репутация не пострадает. Я никому не расскажу, а они тоже попридержат языки, раз уж из-за этого произошло самоубийство. Разве можно — такой скандал в почтенном английском семействе! И не бойтесь, со мной уже покончено — я мертв, и на мне лежит проклятье, а вы станете святым в раю. Ведь богу все равно. Он привык спасать мир ценой чужих страданий.
Потом снова возвращался к цирку.
— Видишь вон там в углу толстого негра? С ним опять та женщина. Это он в прошлый раз затеял свалку, когда Хайме погасил свет. Ладно, если надо, значит надо, дайте мне только минуту… Если бы вы знали, какая боль… Да, да, иду…
И опять песенки. А один раз сальный куплет прервал душераздирающий вопль:
— О, убейте меня, падре! Поскорей убейте! Я больше не могу!.. Иисус, тебе не пришлось терпеть так долго. Риварес с размаху ударил себя по губам.
— Глупец! Что толку хныкать? Ему ведь так же безразлично, как и Христу. Молиться некому, ты знаешь! Хочешь умереть — убей себя сам. Никто не сделает этого за тебя…
К утру бред сменился невнятным бормотанием, потом больной умолк. На рассвете пришел Маршан. Найдя своего пациента в тяжелейшем состоянии, он набросился на Рене:
— Так-то вы исполняете свои обязанности? Почему вы не позвали меня?
Рене, отвернувшись, молчал.
— Вы заснули! — прошипел Маршан вне себя от гнева. — А это продолжалось всю ночь…
Рене по-прежнему смотрел в сторону. Внезапно наступившее молчание заставило его поднять глаза: Маршан в упор смотрел на него, и лицо его покрывалось смертельной бледностью. Оно было пепельно-серым. Когда доктор наконец склонился над находившимся в полуобморочном состоянии больным, Рене, не сказав ни слова, вышел из палатки.
— Бедняга! — бормотал он про себя. — Бедняга! Он все понял.
Днем воспаление пошло на убыль, и так как бред уже не мог повториться, на ночь остался дежурить Маршан, а Рене ушел спать.
Как ни устал Рене, он долго не мог уснуть. Он узнал разгадку тех тайн и противоречий, которые полгода мучили его. А теперь он терзался, стыдясь невольного вторжения в чужую душу, содрогаясь при воспоминании о беспочвенных, безжалостных подозрениях, которые мешали ему разгадать правду раньше.
Все было так просто и страшно. Единственный сын, нежно любимый матерью, поглощенный книгами, чувствительный, не знающий жизни, неприспособленный к ней. Трагедия обманутого доверия, безрассудный прыжок в неизвестность, неизбежная лавина страданий и отчаяния. Все было так просто, что он не понял. Он предполагал убийство, подлог, чуть ли не все преступления, перечисленные в уголовном кодексе, и забыл только о возможности неравной борьбы человека с обрушившимся на него несчастьем. Его подозрения были так же нелепы, как если бы дело шло о Маргарите.
Маршан никогда бы не оттолкнул этого одинокого, отчаявшегося скитальца, как сделал он, Рене.
«За примочку?» — вспомнил он свои слова. Даже тогда ему было больно видеть, как расширились зрачки испуганных глаз. И только потому, что он пытался лгать, чтобы спасти себя, и не умел… «Господи, каким же я был скотом, каким самодовольным ханжой!»
К утру Риварес уже мог дышать, не чувствуя боли. Несколько дней он почти все время спал, а Рене, сидя рядом, работал над своей картой. И вот однажды вечером, после долгого, тщательного осмотра, Маршан объявил, что все признаки воспаления исчезли.
— Я полагаю, вам известно, что ваша жизнь висела на волоске? — добавил он.
— Чья жизнь? М-моя? Я, должно быть, живуч, как кошка, — так много раз я уже выкарабкивался. Интересно, сколько может человек вынести?
— Много, — угрюмо ответил Маршан. — И самого разнообразного. Но столько знать об этом в ваши годы — большое несчастье. — Маршан обернулся — Рене считал мили, низко склонившись над картой, — и продолжал: — Если такое когда-нибудь повторится, не старайтесь быть сверхчеловеком. Это только портит характер. Я говорю вполне серьезно, не пробуйте отшучиваться. Я просто предупреждаю вас. Что говорить — вы держались превосходно, но я предпочел бы, чтоб вы стонали и жаловались, как все смертные. А вы напрягаете до предела свои нервы и не желаете научиться смирению.
— Научиться смирению? Но для этого существует столько возможностей!
— Да, — хмуро ответил Маршан. — Для большинства из нас. Когда нам делают больно, мы кричим, а когда нас предают — отправляемся ко всем чертям, но по крайней мере все вместе — и кошки и крысы. Старик Вийон был не дурак. Но вам, мой сын, грозит другое — в вас слишком много стоицизма и слишком мало милосердия к людям. Вы удивительный человек. Я таких не встречал, да вряд ли еще и встречу. Но и вы сотворены по тому же образу и подобию, что и все остальные, и забывать об этом опасно. Видите, оказывается, и я способен читать длиннущие проповеди! А бедный полковник давным-давно ждет меня играть в безик. Вот ведь что делают тропики с немолодым мужчиной, страдающим печенью. Ну, пока, дети мои.
Риварес посмотрел вслед доктору, удивленно сдвинув брови.
— Ничего не понимаю, — начал он. — Никогда бы не подумал, что Маршан может так раскиснуть. Странно. Может быть, он чем-нибудь расстроен?
— Возможно, — лаконично ответил Рене, не отрывая глаз от карты. — За последнее время в нашем лагере было много волнений… Двадцать пять с половиной…
Они помолчали. Слова Маршана были исполнены такого напряжения, что после его ухода было трудно говорить. Но молчание только усугубляло это гнетущее ощущение.
— Как вы думаете, туземцы, живущие выше по реке, тоже опасны? — спросил Рене, обозначая на карте «воинственное племя».
— Не думаю. Если мы только не будем их трогать. Но следует соблюдать осторожность.
— Лортиг уже получил хороший урок. Но мало ли что может случиться. Например, если у них начнется эпидемия и колдун свалит все на нас?
— Тогда плохо дело.
— Вы думаете, вам не удастся их успокоить?
— Вряд ли. А впрочем, заранее сказать трудно. Я ведь не думал, что сумею уладить дело со священным соколом. Перо в руке Рене замерло, царапнув по бумаге.
— Вы хотите сказать, что, отправляясь к дикарям, не были уверены в успехе?
— Я считал, что у меня нет и одного шанса из ста.
— Но чего же вы ожидали, когда шли к ним?
— Ну, я… я с-старался об этом не думать. И… к-какое в конце концов имеет значение… что бы именно могли они сделать? Во всяком случае, вряд ли мне пришлось бы хуже, чем в прошлый вторник, и… в-вероятно, кончилось бы все скорее.
Рене покусывал кончик пера.
— Понимаю. Но что же тогда вас спасло? То, что вы не боялись и они это видели?
— Но я… б-боялся.
— Значит, они решили, что вы не боитесь?
— Отчасти. Но, главное, я внушил им, что они сами боятся.
— Боятся?
— Да. Они ни капли не боялись, но думали, что боятся. А это тоже хорошо.