— Митя! — оборвала Клаша. — Что ты городишь! Хватит. Пошли.
— Не-е, обожди, гражданочка, — протянул усатый. — Пущай доскажет… Сказка-то больно завлекательная.
— Ну вот… — вдохновенно продолжал Митя. — В общем, говорит папа, я вам документ предъявил, а теперь вы мне. Сопроводиловку будьте любезные. Лысый подходит. «У меня нет». — «Где ж она?» — «У старшого». — «А старшой где?» — «В хвосте». Папа хладнокровно следует к задней подводе. А лысый мерина кнутом — вжиг! И в степь! Вместо того чтобы честно отдать под расписку зерно, в степь наладился. Мешки валятся, дед выпал совместно с орденом, а он прямиком, без дороги наяривает.
— Сынок, я ухожу, — проговорила Клаша с тихим страданием. Но Митя был не в том состоянии, когда улавливают оттенки настроений.
— Папа велел красноармейцам окружить фальшивых колхозников, а сам — за лысым. С полверсты бежал. Полынь, верблюжья колючка. Пострелял немного и нагнал все ж таки.
— Ясно, нагнал, — усатый оскалился. — Разве от Чеки ускачешь.
— Тебе сказано, не сбивай! — взъярился вдруг Ягорыч. — А то гляди. Берданка-то, вот она.
Лицо Ягорыча стало серым. Рассказ сильно волновал его.
— Ну вот, — продолжал Митя. — Нагнал, показал наган. Лысый слез. Ладошки поднял. А тут, ровно из-под земли, парень со второй подводы. В руках вилы. Ничего не соображает. У папы дальнобойноe оружие, а он на него с вилами. Пока папа на него отвлекался, лысый обратно в степь. Папа — хлоп ему в левую ляжку и положил рядом с телегой. А в этот самый момент подкрадывается к нему орденоносец. Папе его не видать, поскольку он подкрадывается со спины. Все внимание у него на вилы. Орденоносец набрасывается, обнимает его со спины и прижимает обе руки. А этот на него с вилами. Орденоносец прижал руки, не дает стрельнуть. Не дает, в общем, принять исходное положение. Прижал и приказывает: «В пузо его, в пузо». Тот вилами тычет, а папа подставляет орденоносца. Понужает его заслонить его от него, а он подставляет его под него… Спотыкнешься — хана. Проткнут. Тем более лысый оклемался, замотал ногу кумачом и хромает сюда с палкой. В этот самый момент папа вертанулся, — Митя сделал ловкий поворот на пятке, — папа вертанулся, а этот вилами орденоносца употчевал. Он взвыл и отвалился. А папа ему: «Грех мол, скандалить, кавалер. По вашей инструкции». Тут он и достал папу своими вилами. Чуть не до кости. Выше локтя. Правая рука выбыла из строя. Папа подхватывает наган в левую руку, прицеливается. А тут дамочка в лентах бежит свово заслонять, прямо под наган лезет… Лысый — бах по кумполу, у папы из глаз искры. Все ж таки выстрелил с расчетом на испуг. Она и легла, не ойкнула.
— Это тоже «Степная правда» писала? — спросил усатый.
— Нет. Это папа сказал.
— Митя! — простонала Клаша.
— Она, значит, лежит, а он обратно дубиной замахивается. Он нагинается, а он вцепился в ногу; он замахнулся, а он трах из винтовки!
— Кто?
— Красноармеец. Слушать надо!
— Митя!
— А чего они, не понимают, что ли? При папе красноармейцы были. Один сцепил подводы, другой к папе побег. На выручку. В общем и целом, — Митя скопировал папину интонацию, — на все сражение ушло четырнадцать минут. Все, мама. Можно топать.
Митя победно оглядел слушателей.
Хозяйка растерянно хлопала глазами. Мама крепко прижала платок к губам, словно спасаясь от яростной зубной боли. Усатый скверно ухмылялся. Мотька стреляла глазами с одного на другого, будто знала, что сейчас начнется самое интересное Ягорыч встал.
— Ты куда собрался? — спросил усатый. — Гляди, убегу. — И как бы в подтверждение своих слов надел казачью фуражку с высокой тульей.
— Беги. Хрен с тобой, — бросил Ягорыч и хлопнул дверью.
— Куда он побег, Михеич? — тихонько, как на похоронах, спросила хозяйка.
— К деверю. Куда ж еще. Кумовья, чай. Твой-то скоро прибудет?
— Вот-вот должен быть. Он верхом.
— Небось на Фугасе, — усатый хмыкнул. — Конь добрый. Бежит — земля дрожит, упадет — три дня лежит. Звони ему по телефону, Мотька. Срочно. А ты, мамаша, беги, пока не поздно.
— Да-да, — захлопотала Клаша, будто проснулась. — Пойдем, Митенька… А барашка не надо… Справки нету. Куда мне его…
— Вот тебе и на! — хозяйка развела руками. — Сторговались, сладились, а ей не надо! Неси, Мотька, поводок!
— Нет-нет… Не надо нам его, не надо… И матерьял не надо…
— Да ты что! Мы не грабители. Бери поводок и ступай.
— Бери, мам, — вмешался Митя. — Ладно тебе. Я его сам поведу.
— Ты, мамаша, не ударяйся в панику, — загудел усатый. — Мотька, сведи их огородами да спусти к реке. Слышь, мамаша, низом ступай, берегом, на дорогу не высовывайся. Версты две пробежишь, а там паром, перевоз, люди. Подрядишься, глядишь, и до станции довезут. Бог даст, попотчуешь хозяина бешбармаком.
И они пошли.
Спускаться пришлось скользкой петляющей тропой, хватаясь за мертвые бородатые корневища и за валуны, высовывающие из земли свои немые первобытные морды.
Крутой берег, который вечно с неведомой целью переделывали ветры, вода и солнце, погружал в густую тень половину реки. Между подошвой и урезом тянулась желтая полоса сырого песка. Сверху свисали лохматые чубы перегноя, бледных рваных кореньев и ядовито-зеленого мха. Ниже грудами тюфяков, бестолково набросанных друг на друга, чередовались слои песка, ломкого мергеля и синей глины. На этой, почти отвесной стене, испещренной ржавыми потеками, глубокими впадинами и грозно нависшими выступами, ухитрились цвести чахлые голубенькие цветочки; кое-где попадалось изогнутое коброй жалкое подобие осины с мятыми, как грязные тряпки, мокрыми листьями. Пахло болотом и червями.
Мотька помахала Мите сверху и убегла домой, а они пошли в тени обрыва вдоль берега. Сырой песок был крепок и гладок, как асфальт. Минут тридцать, ну, сорок ходу до парома, а там недалеко и до станции. Это если бы шли без барашка. А непривычный к поводку барашек уросил, мотал головой; чем сильнее его Митя тянул, тем упрямей он притормаживал.
А мама с каждым шагом становилась все более непохожей на себя. Она то торопилась, то останавливалась, прислушивалась и все время требовала, чтобы Митя бросил поводок.
— Что ты, мама? — удивлялся Митя. — Что значит — брось? Это же мясо! Почти что пуд парной баранины. Это все равно что пачку денег в реку бросить. Да ты что!
— А я говорю, брось, — шепнула она сквозь зубы. — Поезд упустим. И не ори на всю реку.
— Интересно, как это мы можем упустить поезд? Как ты не понимаешь: дядя Иван обещал подъехать в семнадцать двадцать по московскому времени. Так? А земля кружится навстречу солнцу. Поэтому в нашей точке земного шара будет на два часа больше. Девятнадцать двадцать. Ты бы, чем ругаться, сорвала бы лозинку да постегивала бы его. А я бы тянул.
— Вот я сейчас тебя самого стегану. Денег у него пачка, земля у него кружится! Тебе что сказано!
И она хлестнула его по руке, державшей поводок, два раза злобно и отчаянно. Это были первые удары, которые нанесла ему всегда добрая, уступчивая мать.
Митя до того изумился, что выпустил поводок. А она пошла быстро, почти побежала. Не хотела, чтобы он увидел, как заплакала.
Только теперь Митя начал понимать, что над ними нависает беда. Он понимал, что они остались ни с чем, попусту потеряли день, потеряли дорогой материал, потеряли барашка. Но все это были пустяки по сравнению с бедой, от которой убегала мама. Хоть и страшно, а надо признаться: беду эту накликал он, Митя. Он и прежде чуял что-то неладное: как-то слишком внимательно слушал усатый, как-то странно глядела хозяйка…
Мама прибавляла шаг. Почти бежала. Он схватил ее за руку.
— Мама… Мамочка…
Позади послышалось громкое блеяние. Поглядели — за ними, как собака, скакал барашек. Скакал и орал благим матом.
— Этого еще не хватало, — всплеснула руками Клаша. — Цыц!
Нервно оглядываясь, она стала чесать его за ухом. Барашек поймал Клашины пальцы шершавыми губами и стал сосать.
— Осподи! — сказала Клаша. — Есть хочет. Что же мне с вами делать?
— Вот они где! — донеслось сверху.
С обрыва, сидя на коне, глядел на них Ягорыч и показывал вниз берданкой. К нему подъехали два верховых, посовещались и ударили наметом в ту сторону, куда направлялись Клаша и Митя.
Солнце садилось. Вокруг царила тишина. В холодной тени лицо Клаши казалось белым, как бумага.
— Что ты, мам? — Митя тревожно поглядел на нее. — Что ты… Они же уехали.
— Ничего. Не бойся, сынок. — Клаша опустила крылья его ушанки и крепко завязала узел под подбородком. — С тобой ничего не сделают. Не посмеют. Если кто станет допрашивать про отца, фамилию или службу, или откуда сами, молчи. Молчи, как зарезанный.
— Да они уехали. Что ты!
— Слушай внимательно. Станут допрашивать, говори, ничего, мол, не знаю. Вот она, мамка. С ней и разбирайтесь. А я, скажи, ничего не знаю, мне двенадцати лет нету… Если что, в матрасе у меня в головах шестьдесят рублей зашито.
Из-за мыска, поросшего лозняком, вывернулись два всадника и стали приближаться внатруску. Лохматые киргизские лошади, заляпанные по брюхо грязью, тянулись к воде. Всадники, сидевшие охлюпкой, подгоняли их ударами каблуков.
Подъехали. Спешились. Кругломордый старик с жиденькой бороденкой ловко спрыгнул на песок, сдержанно поздоровался. Был он в латаном жилете и в рыжих самодельных сапогах. Широкий нос его торчал кверху так, что были видны большие круглые черные ноздри. Второй, толстогубый, с мутными, разбавленными самогоном глазами, казался в сравнении с крутоплечим стариком хлипким, болезненным. Он пузом сполз с неоседланной лошади и встал, уцепившись за гриву.
— Куда, родительница, путь держим? — ласково обратился старик к Клаше.
— На станцию, батюшка, — противным, монашеским голосом заприпевала Клаша. — Барашка выменяли, на станцию спешим… Вот он, барашек.
— Да ты нас не боись. Мы не большевики-меньшевики. Мы в бога веруем.
— Да чего бояться, — подхватила Клаша тем же притворным голосом. — Не лес. Кругом люди. Шумнешь, народ сбежится.