Хорошо, когда человек идет навстречу трудностям, вызывает огонь на себя, — это всегда признак настоящего таланта, примета сильного и доброго сердца. Но лучше бы не искать Бахмутскому такой трудной лавы, какую нашел он на шахте «Криворожье». Не зря горняки называли ее проклятущей. Угольный пласт — меньше метра с мощной прослойкой породы из крепчайшего колчедана с вкраплениями кварца. «Ничего, — успокаивал Бахмутский своих помощников. — Нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики. Заводи, Федя, начинаем косить!»
Косить... Если бы росла под землей трава луговая. Нет, мрачные недра из камня на этот раз хмурым молчанием встретили не окрепшую еще машину. Разумные мысли Бахмутского о «закалке» своей машины трудностями обернулись против него. Строгая комиссия из центра — маститые конструкторы, инженеры с большими полномочиями, насмешливо следили за тем, как ломались зубки комбайна, изготовленные из сырой стали, как рвалась рабочая цепь, не в силах выдержать напряжение. Три дня бился Бахмутский со своими помощниками в той проклятущей лаве, машина старалась изо всех сил, грызла камень, но не могла преодолеть крепость пород. И комиссия пришла к выводу, что комбайн Бахмутского к работе не способен. Больше того, нет никакого смысла в дальнейших испытаниях машины. Комбайн приказали выдать на‑гора́, запретили тратить деньги на его переделки. И даже — это было обиднее всего — отказали дать полуторку, чтобы отвезти опытную модель обратно в Первомайку.
Никогда не видели рабочие своего главного механика таким сердитым, каким стал Бахмутский. И это не была обычная вспышка гнева, после которой Бахмутский быстро «отходил» и гнев сменялся светлой доброй улыбкой. Бахмутский испытывал такое чувство обиды, что внутри клокотала ярость. Не зря говорится в народе, что гнев доброго человека страшен. Бахмутский потемнел с лица, замкнулся, стал молчаливым. И, только оставшись наедине с самим собой, бегал по комнате из угла в угол, гремя каблуками, и повторял: «Так дело не пойдет, товарищи дорогие. Нет, не пойдет!» — и в голосе его звучала угроза, рожденная обидой и несправедливостью.
Комбайн валялся под открытым небом на шахтном дворе на руднике «Криворожье». Надо было переправить его оттуда в свои мастерские. Вместе с верным своим помощником Федором Чекмаревым Бахмутский отправился за комбайном. Нашли попутную полуторку и погрузили в кузов отвергнутую и осмеянную машину.
Обратно в Первомайку ехали молча. Когда вахтер открыл железные ворота ЦЭММ и машина въехала во двор, к складу старых деталей и отходов, Алексей Иванович спрыгнул на землю и, не оборачиваясь, пошел от машины, буркнув на ходу:
— Федор Иванович, кинь его в сарай... — и он даже не сумел выговорить когда-то дорогое и любимое слово «комбайн».
Федор Чекмарев и трое других рабочих сгрузили истерзанную, как будто явившуюся с поля боя, раненную в непосильной работе машину, которую сами же делали с таким уважением и надеждой. У Федора даже ком в горле застрял, точно родного человека хоронил...
С того дня грустное, тягостное настроение передалось всем рабочим. Уже не было заинтересованности, не было оживленных разговоров вокруг рождающейся в испытаниях чудо-машины. Сам изобретатель ходил нахохленный, даже чуб торчал сердито, как у петуха. Явится утром в мастерские, бросит на ходу хмуро «здравствуйте», а кому сказал — стенам или людям — неизвестно.
Рабочие с сочувствием посматривали вслед главному механику, не умея понять и объяснить, почему так круто обернулись дела с комбайном в худшую сторону. Все были уверены, что совершается несправедливость, но никто не мог понять, в чем причины столь странного поворота событий. Как будто и не было триумфальных испытаний первой модели комбайна на шахте «Альберт», когда кустарно склепанная машина, поражая шахтеров, уверенно и легко рубила уголь и сама наваливала его на конвейер. Пока стоит свет, никто не забудет тех первых 12 вагонеток угля, добытых машиной за один час. Как будто не было всеобщего ликования и рабочие не поднимали на руки изобретателя. Как будто не премировали комбайн в Москве, на конкурсе, как самую лучшую модель, как будто ничего этого не было...
У себя дома Алексей Иванович старался скрыть чувство душевной обиды за искусственной озабоченностью по хозяйству. Наталья Семеновна ни о чем не спрашивала мужа, хотя знала от людей о неожиданных неудачах с испытаниями комбайна. У нее нашлось достаточно ума и такта, чтобы не растравлять и без того больные раны дорогого ей человека.
У Бахмутского была открытая натура, и он не мог долго скрывать своих чувств. Настал день, когда он, оставшись с Наташей наедине, рассказал ей обо всем. Молча и внимательно слушала она горестную повесть. Что-то она уже знала, о чем-то слышала впервые, и ее сердце наполнялось болью и нежностью: что тут поделаешь, чем поможешь?
Был тихий летний вечер. Владислав и Игорь ушли гулять, маленький Вентик спал с бабушкой Соней в кухне во дворе. Алексей Иванович и Наташа спустились в сад, сбегающий к берегу Лугани. Под развесистой яблоней была у них там заветная скамейка: частенько обсуждали они здесь семейные дела, предавались воспоминаниям юности.
Светила луна, и платье Наташи и ее оголенные до плеч руки казались узорчатыми от лунного света, что пробивался сквозь листву деревьев.
— Наташа... Нет, ты послушай и пойми... Мне обидно, что эти критиканы, если разобраться, в общем-то, правы. Мотор комбайна слабо тянет. Зубки ломаются. Две смены провозились в лаве, а угля ни грамма. Выходит, что они правду говорят и моя машина не стоит ни гроша. Ведь так получается? Скажи, так или, может, я ошибаюсь?
Наташа ответила не сразу, она молчала, опершись локтями на свои колени и задумчиво глядя туда, где белел среди яблонь пчелиный улей дедушки Семена. Потом она обняла его за плечи и сказала негромко:
— Ты добрый, Леня, вот тебе и кажется, что они правы. У тебя сердце доверчивое, и поэтому ты думаешь, что все люди вокруг тебя добрые.
— Да нет же, Наталка, не то ты говоришь. При чем здесь сердце? Люди приехали по делу, им надо испытать новую машину, какой еще нигде не было. Должна же быть у них ответственность? Конечно. Должна быть боль за общее дело? Безусловно. Поэтому они и критиковали — я так понимаю... Теперь-то я понимаю, почему на шахте «Криворожье» дело не пошло: не справилась машина с крепкими породами, да и кровля там такая... Представляешь, шел комбайн, рубал, и вдруг вышла в кровле такая «кобылка», что комбайн застрял, хоть волов запрягай и вытягивай... Тут комиссия и начала надо мною смеяться...
Алексей Иванович говорил громко и горячо, и Наталья Семеновна несколько раз прерывала его и повторяла шепотом:
— Тише, соседей разбудишь... Успокойся, прошу тебя, — и она ласково гладила теплой нежной ладонью его небритую щеку: — Рыцарь ты мой, гайдамака неугомонный, — сказала она вдруг с такой нежностью, что Алексей Иванович притих. — Я тебе давно хотела сказать, Леня, чтобы ты не сдавался...
Она вдруг замолчала, и голос ее задрожал, точно она вспомнила что-то и ощутила перед ним свою вину.
— Ты не обращай внимания, когда я ворчу... Я понимаю, как твоя работа в сердце запала, и ты не можешь иначе, и должен весь сгореть... И ты делай свои дела, а на меня не сердись. Ведь я жинка, а жинки всегда ворчат... И ты не сдавайся. Я детей воспитаю одна... Я в тебя верю, и ты всех победишь — и людскую злость, и зависть... А сейчас успокойся. Посмотри, какая луна, как в юности нашей. И так хорошо на душе... Чуешь, лягушки квакают. Я так люблю, когда месяц в небе и лягушки урчат. Это они песни свои спивают...
Бахмутский сидел, уронив лицо в ладони. И по мере того как говорила Наташа, сама удивляясь своим словам и увлекаясь ими, он поднимал голову и смотрел на нее с великой нежностью. Наконец он горячо обнял ее и, не говоря ни слова, стал целовать ее теплые руки, родное лицо, глаза, которые почему-то были влажными.
— Наталка... Да где я нашел тебя, такую разумную! Ласточка ты моя, любовь моя и надежда... Ты же спасла меня, знаешь ли это? Я бог ведает что думал про себя: и что я никчемный, и неспособный, и остолоп, и дурень. А ты сказала... рыцарь. Да если я даже никакой не рыцарь, то теперь, после твоих слов, должен им быть! Ведь я не для себя придумал машину, не для себя не спал по ночам. Я людей зажег своей идеей, для народа старался. Еще в детстве я дал себе слово, что буду жить для шахтеров, буду спасать их, буду облегчать их горький труд... Ой, Наталка, люба моя, голубка. Да кто же тебя надоумил такие слова сказать мне. Я теперь горы сверну! — Бахмутский вскочил, обнял жену и поднял ее над землей. — Ты права: нельзя сдаваться. Я же не трус, а духом упал. Почему? Я предателем буду, если не добьюсь, чтобы мой комбайн работал в шахте. И никто не сможет ославить его и облить грязью. Только враги могут сделать, а с врагами надо бороться... Пойдем, Наталка, чуешь, уже пивни спивают — кукаре‑ку́ не спи на боку...
Они вернулись во двор, где почему-то было теплее, чем в саду, и снова сели на лавку под окнами.
— Мой отец, когда умирал, велел нам сады садить, — мечтательно говорил Алексей Иванович, обняв жену за плечи. — Не посадил я ни одного сада. Хотя несколько деревцев посадил: одно деревце называется Владислав, другое Игорек, третье Вентик, а четвертым деревцем будет мой комбайн.
— Он будет твоим садом, Леня, садом, который ты оставишь шахтерам. И я буду твоим помощником, чтобы тот сад вырастить.
— Спасибо тебе, родная, за твои золотые слова...
Федор Чекмарев уже умылся поутру, когда прибежал сторож рудоуправления и крикнул еще от калитки через заборчик:
— Хфедор Иванович, идите, вас Бахмутский требует в кабинет.
— Я и так собрался на работу, иду.
— Нет, прямо до него в кабинет идите. Так велели Олексий Иванович, и чтобы ни минуты не задерживался...
Озадаченный столь поспешным вызовом, Федор Чекмарев зашел в рудоуправление. Сотрудников еще не было, и в пустых коридорах царила тишина. Чекмарев подошел к кабинету главного механика и не очень уверенно открыл дверь.