Героиней для будущего очерка я избрал восемнадцатилетнюю девушку из Горловки Марию Гришутину, которая в тревожное время войны добровольно пошла работать в шахту, рубила уголь обушком и за смену добывала столько угля, сколько вырубали одиннадцать опытных забойщиков. Впрочем, девушка потому и пошла в забой, что не осталось на руднике мужчин — они с оружием в руках гнали немцев на запад.
Очерк, судя по всему, пришелся Николаю Николаевичу по душе, и он воскликнул:
— Так в чем же дело? Очерк есть, и героиня замечательная... Сразу виден шахтерский характер! — Николай Николаевич предложил мне так и назвать очерк — «Мария, шахтерская дочь». Он объяснил свою мысль так: — Такой сильный характер надо, как флаг, выносить в заголовок.
Словом, в тот день Николай Николаевич «сдвинул» меня с места. Очерк был закончен и напечатан. Николай Николаевич продолжал убеждать меня, что надо немедленно садиться за повесть. Он не хотел слушать никаких доводов, даже тех чисто профессиональных, что я вообще трудно вживаюсь в материал.
— Сейчас не то время, чтобы не спеша вживаться в материал. Вон сколько накипело в душе! Народное горе не только вжилось в нас, а въелось. Скорее надо писать, скорее.
Он стал чаще звонить мне по телефону и всякий раз спрашивал, начал ли я работу над текстом, или все еще «вживаюсь» в материал? Он справлялся о моих нуждах, предлагал денежную помощь. От него приходили записки, которые он подписывал в шутливой манере: «Дед Микола» или: «Пасечник Рудый Панько».
И все же работа продвигалась медленно. Тогда Николай Николаевич решил применить ко мне «административные меры» воздействия и сообщил, что по решению бюро творческая секция назначает обсуждение первых глав моей повести. Извещение об этом было подписано холодновато-официально: «С уважением Н. Ляшко».
— Николай Николаевич, смилуйтесь! — взмолился я. — Нет у меня готового текста для чтения.
— Ничего не знаю, — следовал ответ. — В горячее время надо горячо работать. Кроме того, надо уважать товарищей, они оставят свои дела и придут вас слушать.
Все же мне удалось выпросить две недели. Николай Николаевич предупредил: отсрочка последняя. Я все еще надеялся, что он меня пугает, как вдруг получил по почте официальное извещение о дне и часе назначенного обсуждения глав моей повести. Пути отступления отрезаны, и я понял, что надо работать все двадцать четыре часа в сутки.
Словом, дело кончилось тем, что в назначенный день я примчался в групком за несколько минут до начала заседания. Николай Николаевич встретил меня хмуро. «Слава богу, отелился», — сказал он и, улыбнувшись, подмигнул, чтобы я не обиделся.
С вечера я ушел окрыленный: обсуждение прошло хорошо. К тому же я получил отличный урок дисциплины. Николай Николаевич как бы подсказывал мне, что творческое время надо беречь и строжайше организовывать.
История с обсуждением глав моей повести имела своеобразное продолжение. Оказалось, что визит Николая Николаевича ко мне домой преследовал двойную цель. От кого-то он узнал о моем бедствии с жильем и пришел тогда, чтобы убедиться лично. Позднее мне стало известно, что он написал в Союз писателей письмо с ходатайством об улучшении моих жилищных условий.
Николаю Николаевичу обязан я своей принадлежностью к партии коммунистов. Однажды он сказал мне: «Молодой человек, в прошлом вы рабочий, почему же до сих пор не состоите в партии? Надо оформить партийность». Он так и сказал — не вступить в партию, а оформить партийность, подчеркивая этим, что считает меня большевиком и дело идет о формальной стороне. Николай Николаевич дал мне рекомендацию, и некоторое время спустя партийная организация Гослитиздата рассматривала мое заявление. Тот день был для меня знаменательным во всех отношениях. Но больше всего горжусь тем, что в партию коммунистов меня привел старый большевик, с юных лет познавший тюрьмы и ссылки царизма, писатель славной горьковской плеяды.
Как-то при встрече Николай Николаевич сказал мне:
— В избранном обществе полагается делать ответные визиты. Как вы на это смотрите, молодой человек?
Приглашение меня обрадовало. Кто из молодых не мечтал побывать в доме известного всей стране писателя, увидеть своими глазами, как он живет, как работает. Ляшко был именно таким писателем, живым классиком, лично знавшим Маяковского, видевшим Есенина, встречавшимся с М. Горьким. Мое волнение было естественно.
С чувством робости подошел я к высокой двустворчатой двери и несмело нажал кнопку звонка. Открыл сам Николай Николаевич. Он был одет по-домашнему: в простой рубашке-ковбойке, в стоптанных тапочках на босу ногу.
К своему удивлению, я увидел в передней, а потом и во всей квартире более чем скромную обстановку. В столовой — простой деревянный стол, покрытый клеенкой, вокруг стола — венские стулья. В углу, у стены, — дубовый буфет, за стеклами которого видна была обычная посуда. Здесь семья обедала, здесь принимала гостей.
Николай Николаевич был дома один. Зинаида Александровна, которую я знал заочно, куда-то ушла. Старший сын Николай с семьей жил на Урале. Дочь Татьяна, по-видимому, еще не вернулась из школы. Николай Николаевич, шлепая тапочками по полу, повел меня по длинному коридору в свой кабинет, шел и приговаривал: «Маманька наша в магазин ушла, так что мы с тобой побудем вдвоем, как два брата Кондрата. — Он открыл дверь кабинета и широким жестом пригласил: — Про́шу пана».
С чувством почтительности входил я в кабинет. Это была небольшая, просто обставленная комната с одним окном, выходящим на сквер. У окна стоял невзрачный с виду письменный стол с заштопанной в двух местах черной клеенкой. На столе не было ничего, кроме пузырька с чернилами, дешевой ученической ручки и стопки бумаги, нарезанной четвертушками. На высоких стенах кабинета не было никаких украшений, кроме небольшого портрета Гоголя над письменным столом и картины Беляницкого-Бирюля «Зимний пейзаж». Что-то грустное было в том пейзаже: сквозь облака проглядывала тусклая луна, освещая деревенские избы и занесенную снегом пустынную дорогу. Я знал, что Николай Николаевич в дореволюционные годы бывал в ссылках. Не те ли места напоминал ему этот пейзаж?
Радушие хозяина, скромность обстановки, атмосфера доброй простоты помогли мне освободиться от скованности. Николай Николаевич усадил меня на старенький диван, и разговор начался с... камешков. С видом таинственным и торжественным он достал небольшой плоский ящичек и присел ко мне на диван. Одной рукой он прикрывал стеклянную крышку, точно собирался поразить меня чем-то необыкновенным. Потом осторожно отодвинул стеклянную крышку, и я увидел на белых подушечках из ваты коллекцию красивых камней. Здесь были сердолики, халцедоны, обкатанная волнами яшма. Николай Николаевич раскладывал на диване свои радужные находки, и видно было, как он радовался им. Он с увлечением рассказывал историю каждого камешка — в каком месте коктебельского пляжа нашел его, чем знаменит. Мне нравилось, что он, как мечтатель, придумал символ каждому камню: «сердолик счастья», «камень радости». Особенно расхваливал он лунный камень, просвечивал его на свет, хотел, чтобы я увидел на том камне таинственный лунный пейзаж.
Я тогда не сумел оценить его увлеченности и считал это детской забавой, не сумел увидеть связи между увлеченностью и творческим процессом. А связь была, и притом самая тесная. Это был отличный способ отдыха. Охота за камнями располагала к раздумью, развивала наблюдательность. Немаловажной была и эстетическая сторона — не случайно он сделал из своих замечательных камней ожерелье для дочери Тани.
Бережно спрятав камешки, Николай Николаевич стал показывать свою библиотеку — настоящие сокровища, которыми можно было гордиться. С восхищением и завистью смотрел я на редкие издания книг Горького, дореволюционные издания сочинений Короленко, прекрасное издание «Божественной комедии» Данте. Были среди его книг и вовсе удивительные для меня: миниатюрное — меньше ладони — издание «Кобзаря» Т. Шевченко, старинное и очень красивое Собрание сочинений Гоголя в красном сафьяновом переплете. Я замечал, что к Гоголю Ляшко относился с особой нежностью. Осторожно перелистывая «Вечера на хуторе близ Диканьки», он теплой ладонью поглаживал переплет, словно чувствовал кровное родство с великим создателем «Мертвых душ». Впрочем, так оно и было: Ляшко в своем творчестве тяготел к лирике и сказочности Гоголя. Мне запомнились слова, сказанные им о Пушкине и Гоголе, что они своими великими произведениями прошли через детство каждого человека и оставили в душе у одних чувство светлой сказки, других одарили вечным напутствием к добру.
Поначалу я удивился, увидев на полках его библиотеки техническую литературу — книги по доменному делу, справочники по токарному и столярному ремеслу, но потом мне стало понятно: эти книги были верными помощниками писателю в его нелегкой работе. Это был очередной урок для меня. Оказывается, даже такой опытный мастер, как Ляшко, не довольствовался собственными профессиональными познаниями, он изучал теорию доменного и токарного производства, потому что писателю надо знать не меньше, а иногда больше инженера-металлурга.
Николай Николаевич отправился на кухню готовить чай, а я вышел в коридор покурить. И тут заметил на стене одно из тех дивных див, которые ожидал увидеть в квартире писателя. На стене в коридоре была вывешена рукописная газета с броским и веселым названием «Потеха». Признаться, я первый раз в жизни видел семейную газету и удивился этой, как мне показалось, странной забаве.
Я стал рассматривать газету. Она искрилась юмором. Переписанные от руки заметки и фельетоны перемежались с карикатурами. Даже передовая статья была написана в сатирическом стиле. Она обращалась не только к членам семьи, но и к гостям. Так и было написано: «Наша семейная газета глубоко волнует не только членов нашей семьи, но и ее друзей». И все же, как я заметил, больше всех доставалось главе семьи, который, по всей вероятности, и был основателем этого издания. Он как бы вызывал огонь на себя. Один из фельетонов «бичевал» рассеянность Ляшко-старшего. Фельетон имел интригующий заголовок «Старые галоши». Рядом с заглавием был нарисован цветными карандашами двухэтажный дом, похожий на Малеевский Дом творчества. Тут же была приклеена фотография Николая Николаевича в пальто и кепке, с корзин