Озаренные — страница 63 из 66

Последний год мы встречались очень редко — так невыгодно складывались обстоятельства. Мне приходилось подолгу бывать в командировках, и только редкие письма, которыми мы обменивались, выполняли роль той ниточки, которая связывала нас. Все чаще мне приходилось узнавать от других о том, где мой друг, как себя чувствует. Так однажды встретил я Сергея Обрадовича, давнего друга Ляшко, и оказалось, что он недавно получил от Николая Николаевича письмо из Крыма. Это письмо я прочитал, и случилось так, что оно сохранилось у меня поныне. Трудно передать, сколько грустной поэзии было в этом письме, точно я слышал наяву его живой голос.


«11/X г. Козы

Привет!

Был шторм 7 баллов, а у меня горит печка, норд хватает с шипом и свистом тепло через щели и двери в окне — такая музыка — внизу гремит море, дом в ветру, печка гудит, — что лучше придумать нельзя... И два полюса: выйдешь в дверь на восток — на ногах не устоишь, выйдешь в дверь на запад, завернешь за угол дома — тихо, почти печет солнце, художник (Почивалов В) пишет этюд, — садись по-стариковски на камушек, грейся, черт тебя дери! А в окно видны: влеве Ички-Даг, вправе Кара-Даг, еще правее — Хамелеон... А внизу море в пене — то синее, то сине-зеленое, то темно-синее в пятнах «барашков»... Этого не опишешь, да и не собираюсь я тебе описывать, — довольствуйся кое-как оброненными словами.

Писать тебе решил я вот почему. 8 октября я перестал ждать тебя. Собственно, даже не 8‑го, а накануне, когда уже погас свет и вызвездило. Вот тогда я, будучи все-таки честным человеком, решил отработать за тебя день... И 8‑го отработал его, т. е. сходил на море часов на 7, решив весь каменный сбор этого дня привезти тебе. Не скажу, чтоб тебе сумасшедше повезло, но все-таки очень повезло... Три четверти сбора я утром, конечно, выбросил и подарил жаждущим, но мало способным ловцам камня, — осталось в коробочке из-под красок четверть улова, — есть там значительные экземпляры и твоя коллекция украсится. Для усиления жажды и аппетита описывать твоего улова не буду.

Мои ловецкие дела я тоже не берусь описывать человеколюбия для: ты еще затоскуешь там, а к чему, — дело то ведь уже прозевано тобою... Жди меня, тогда увидишь и свой и мой уловы.

Путевка моя кончается 17—18 октября, но похоже, что я явлюсь в Москву около 1 ноября: попробую попасть в Коктебель, в крайнем случае — в Феодосию... Стоп! — пришла ватага студентов поглядеть мои камни...

Так вот: была здесь Мариэтта Сергеевна Шагинян (жила в Коктебеле) и всем, на всю округу, жаловалась на меня и ругала всячески, — чуть ли не вор и разбойник я: забрался, мол, в Козы, притаился, — в Коктебель ни ногой, всю Лисью бухту обобрал, все камни забрал, сякой-такой переэтакий... не сметь пускать его в Козы, я явлюсь (это она-то) на следующий год в мае и покажу ему камни... Вот беда — человек семь передавали мне все это с разными прикрасами. А мне она, чудачка, сказала только вот что: «Вы хорошей жизнью живете, Н. Н.: в стороне от нашей публики и камни собираете». Правда, поглядев мои камни, она вздыхала и как будто даже крякала, но ругаться не ругалась... Стоп! — на плитке задрыгал чайник...

Населяющие домик, где обретаюсь я, возвращаются с этюдов, — надо кончать...

Занимался я здесь немного общественной работой, писал мало... написал только вчерне поэму «Желанному краю — обращение». Чувствую себя хорошо, почти отлично. Ну, целую! Привет всем, кого он обрадует! Кланяйся Нику[13], ау‑у‑у!

Твой Н. Ляшко».


Последняя встреча была печальной и таила какие-то предчувствия. Николай Николаевич только что вернулся из Коктебеля, старался казаться веселым. И когда мы прощались, зачерпнул деревянной ложкой из мешочка и высыпал мне в карман камешков на память, потом помедлил и добавил еще ложку.

Кто-то рассказывал мне позже, что Николай Николаевич еще раз был в Коктебеле и даже купил себе там крохотный домик-мазанку. Жил он там в одиночестве, бродил по коктебельским пляжам, как будто искал свое прошлое...

Там и случился с ним второй удар, после которого он уже не сумел поправиться.

Даже теперь горько писать о том, как я мысленно прощался со своим другом и учителем, стоя в почетном карауле у его гроба. Он стоял в дубовом зале Дома литераторов, тихо играла музыка, и сами собой приходили слова: «Прощай, батько Ляшко, прощай. Хорошую жизнь прожил ты. И семья писателей, верным сыном которой ты был, провожает тебя в последний путь».

Кем был для меня этот необыкновенный человек — учителем? Единомышленником? Другом?

Очень хочется назвать его отцом.


ОТЧИЙ ДОМ


Кого из нас не волнуют следы детства! И когда возвращаешься из долгих странствий на родимую сторонку, сердце защемит от грустного чувства чего-то навсегда ушедшего.

Я родился в шахтерской Юзовке. Сегодня это крупнейший из городов страны — Донецк, с гигантской промышленностью и почти миллионным населением. А в те времена Юзовка была небольшим местечком, немощеными тротуарами, редкими извозчиками и «чудом XX века» — киноиллюзионом, где по воскресеньям за пятак показывали «туманные картины» с ошеломляющими названиями: «Ночь кровавой любви», «Туз пик, или Как обольстить красивую женщину!» — драма в четырех частях с прологом и эпилогом.

В сущности, это был рабочий поселок при железоделательном заводе «Новороссийского общества». Фактическим хозяином завода был англичанин Джон Юз.

Мои родители — выходцы из крестьян Орловской губернии Болховского уезда. Отец из деревни Пально, мама из соседней — Бабенки. Отец еще в молодости бросил крестьянство, подался из голодных мест в «хлебные края», уехал в Донбасс на заработки, да так и остался там навсегда.

Мне рассказывали, что он первое время скитался по шахтам, рубил уголь обушком, таскал «санки», согнувшись в три погибели в темном подземном забое. Потом стало невмоготу, и он бросил шахтерскую каторгу. За взятку артельщик помог наняться на завод к Джону Юзу. Поначалу отец подвозил к доменным печам сорокапудовые тачки с рудой. Потом, он, как все русские крестьяне, умелец на все руки, овладел профессией каменщика по кладке огнеупорных печей: доменных, мартеновских, коксовых и прокатных. Специальность эта была огневая, отчаянная и опасная, особенно во время ремонта печи на ходу, когда требовалось заделать прогоревший свод, стоя над огнедышащей и кипящей печью. Были нередки случаи, когда ремонтные рабочие обрушивались в кипящий металл.

Отец еще в деревне окончил церковноприходскую школу, что равнялось примерно двум классам начальной школы. Но я хорошо помню, как за отцом ночью присылали из цеха нарочного, точно за доктором к больному. Никто так умело не мог ликвидировать аварию на печах. Отец был тем мастером из народа, чьи славные дела остались на земле безымянными.

Первое время отец с матерью Александрой Афанасьевной жили на Собачевке. Обошла история эти горькие селения рабочей бедноты. Наряду с землянками там стояли казенные дома, так называемые балаганы, где на двухэтажных нарах ютились холостяки вперемежку с семейными. Землянки и балаганы стояли так близко к террикону Центральнозаводской шахты, что глыбы породы, кубарем летящие с откоса сыпучей горы, закатывались на середину улицы или во двор и лежали там годами. Ядовитый серный дым от коксовых батарей окутывал поселок, где дети играли вместе с собаками, и ни одного деревца не росло в том поселке.

Не знаю точно, где именно родился я: в заводских балаганах или в своей, отцовской землянке, которую он построил своими руками в степи, в отдалении от завода, по соседству с селом Семеновка. Помню низкий потолок, побеленный крейдой[14], и забитый в потолок железный крюк для «колыски» — так по-местному называлась люлька. Позднее, когда я уже стал ходить, брат Ваня, запрягшись веревками, катал меня в этой люльке по земляному полу и по двору.

Между окраиной Юзовки и Рыковкой было версты две степью. Город и рудник разделяла балка, по которой протекала мелкая речка Кальмиус. В ней водились одни лягушки да пескари. Ребятишки переходили речку вброд, почти не засучивая штанов.

Знойный день начала июня. Я стою на берегу речки моего детства. Все похоже на то, как было раньше, и непохоже. Лет этак пятьдесят назад был здесь мостик на деревянных сваях по дороге на Макеевку. Ездили по мостику грабари на тряских колымагах, брели шахтеры с обушками на плечах. На лугу возле речки пестрели палатки цыганского табора, а вокруг плескались гуси, и зеленые берега были усеяны белым пухом.

Нынче здесь гигант мостище! Он похож на Дворновый мост через Неву. Гранитные быки держат на своих плечах целую улицу, окаймленную бетонными колоннами с матовыми шарами фонарей.

Огромное водохранилище раскинулось на месте речки Кальмиус. Там, где была деревня Семеновка, теперь разлилось необъятное водное пространство. На горе за Семеновкой поднимается к облакам великан-гора. Это террикон старой шахты, окруженный маленькими терриконами новых шахт.

По водохранилищу от моторной лодки расплываются невысокие зеленые волны. Чайки-рыбалки молнией проносятся над водой. Берега покрыты яркой, будто новенькой, весенней травой, а в садах — куда ни глянь — белеют кроны зацветающих акаций.

По мосту мчатся автомашины с кирпичом, станками, стеклом, какими-то ящиками, углем, известью, длинными сизыми прутьями стального проката, проплывают троллейбусы, идущие из города на Калиновку.

Четверо ребятишек, один за другим, нырнули в воду и устремились вплавь к гранитным быкам моста. Впереди вожак в мокрой кепке, надетой козырьком назад. Вожак плывет «по-модному», стилем брасс, остальные по-ребячьи, вразмашку, так, что над водой виднеются только лица да взмахивают руки. Ребята подплыли к мосту. Первый уже вылез, прислонился спиной к граниту и греется на солнышке. Один за другим вылезают и остальные.

Что же тут необычного, в этой простой житейской картине? Почему к горлу подступили слезы и так радостно и грустно от нахлынувших воспоминаний? Не сам ли я так же плавал в степных ставках с моими сверстниками — ребятами шахтерской окраины, лазил по колено в воде вдоль берега, вылавливая в норах замшелых раков. И волнуюсь я потому, что приехал в свое детство, где все знакомо: и молодая весенняя полынь с горьким привкусом, и камни, по которым ступала моя босая, покрытая цыпками детская нога...