Озаренные — страница 64 из 66

Из Москвы ко мне приехал старый институтский товарищ, известный и любимый в народе поэт Сергей Васильевич Смирнов. Он по пройсхождению ярославец и крымчанин. И мне хочется, чтобы мой гремящий индустриальный край понравился ему. Мы идем по улице моего детства, которая доныне сохранила в себе что-то юзовское: посыпана жужелицей, у калиток деревянные лавочки, возле дворов палисадники с красными или белыми мальвами, с ушастыми зелеными подсолнухами. Юзовчане до сих пор называют свою улицу по-старому — Пятнадцатая линия, хотя она давно переименована.

Для меня здесь все до краев наполнено воспоминаниями. Вот землянка, в которой я родился. От саманных кирпичей пахнет сыростью, а над черепичной крышей, как в детстве, склонила цветущие нежные гроздья белая акация, посаженная, когда еще мама была жива.

Мама... Я смутно помню ее.

Мне не было и девяти лет, когда она умерла. Но и теперь комок подступает к горлу, когда я думаю о ней. И что это за сила живет во мне с детства, сила несказанной нежности к матери, когда, кажется, отдал бы все оставшиеся дни, чтобы только на мгновение воскресить ее светлый образ.

Помню, в раннем детстве, мама однажды ушла на базар, а меня оставила в лачуге одного, заткнув в щеколду щепку снаружи. Началась гроза, зашумел, захлестал по стеклам ливень с градом. Я в страхе выбежал в сенцы и, не зная, что делать — дверь открыть боялся да и не мог, — и стал кричать в щелку двери, плача, захлебываясь от слез, зовя маму... И как блаженно было потом уткнуться лицом в теплую материнскую грудь, когда она, мокрая, запыхавшаяся прибежала домой и подхватила меня на руки — тотчас отступили прочь все страхи и горечи...

Спасибо же тебе, родная, за то, что дала мне жизнь. Спасибо за бессонные ночи, которые ты провела над моей колыбелью. Спасибо за тревоги о моей судьбе и за благословение, с которым живу, и оно помогает мне в трудную пору...

Пятнадцатая линия, по которой мы с Сергеем Смирновым идем, заканчивается у террикона Центральнозаводской шахты. Вот он совсем рядом, свидетель прошлого и пережитого. «Здравствуй, старина!» Когда-то террикон дымился синими, пахнущими серой очагами, а мы, ребятишки, рискуя быть сбитыми глыбами летящей сверху породы, копошились на дымных склонах с ведрами в руках, собирали на растопку выброшенные вместе с породой обломки угля и поломанные крепежные стойки.

Нынче террикон не действует — постарел. Склоны его избороздили глубокие морщины — промоины от дождей. Нижняя половина горы обсажена тощими деревцами и кустиками желтой акации. Зелень плохо приживается на шахтной породе, лишь корявые дубки крепко вцепились корнями в камень.

По-мальчишески, как в детстве, мы карабкаемся по крутому подъему на вершину шахтного террикона. Только у меня уже не получается так ловко, как прежде: то и дело приходится отдыхать. А друг мой, Сергей, уже на вершине и что-то кричит мне оттуда, размахивая весело тетрадкой. Но вот и я на крутой, как старая шапка, голой вершине.

Во все стороны открывается вид на гигантский город. Внизу раскинулся от края до края знаменитый и до боли знакомый мне металлургический завод. Точно великаны, выстроились в ряд могучие доменные печи. Они стоят на том самом месте, где не́когда коптили доменные печи Юза — кирпичные кадушки, обтянутые железными обручами. На тех старинных печах работал прославленный русский доменщик Михаил Курако. Здесь он впервые применил изобретенную им паровую пушку для выбивания летки, освободив рабочих от непосильного и опасного ручного труда при выпуске расплавленного чугуна.

От завода тянет дымом. Доносится мощное дыхание воздуходувки, лязг металла. Отсюда, с террикона, хорошо видно, как по наклонному мосту в крайней доменной печи ползет кверху скип с рудой: идет завалка вечно кипящей печи. Там все теперь механизировано и вместо людей работают автоматы. Завода не узнать. Теперь он вобрал в себя три, а то и пять юзовских заводов. Так же, как в городе Донецке вместилось бы нынче пятнадцать-двадцать старых Юзовок.

Не случайно Донецк называют шахтерской столицей. Этот город — олицетворение Донбасса. Здесь есть все: угольные шахты, гиганты заводы, парки, театры, музеи, институты. Здесь химия и металлургия, строительное и сельскохозяйственное производство. Куда ни погляди — тянутся четкие линии многоэтажных домов с балконами и колоннами, украшенные скульптурами здания. Над городом возвышается стометровая мачта телевизионного центра. По улицам мчатся тысячи тысяч автомашин, троллейбусов, иногородних автобусов, трамваев.

Вот пронеслись в небе, как серебряные стрелы, три реактивных самолета, только звук остался позади, а они умчались. Слева за Щегловским лесом — железнодорожный вокзал: каждые десять минут туда прибывают поезда из Харькова, Ростова-на-Дону, Киева, Ленинграда, Москвы.

Сергей Смирнов захвачен красотой индустриального пейзажа. Он что-то наспех записывает в блокнот, ветер треплет листки его тетради, путает волосы на голове, а поэт продолжает писать, точно рисует с натуры.

Я внутренне торжествую. И спрашиваю у моего очарованного друга:

— Ну как тебе нравится мой шахтерский край?

— Ты знаешь, это настоящая поэма. Захватывающая красота. Вот где жизнь!.. — И Сергей начинает читать стихи. И наверно, никогда у него не было такого подъема и никогда не было такой... аудитории!

Отсюда, с террикона, хорошо видна главная улица имени Артема, бывшая Первая линия — гордость города. От самого завода на добрых десять километров тянется она до вокзала и утопает в пышно-зеленых акациях, кленах и ясенях. Вон виднеется громада оперного театра с четырехгранными колоннами, а дальше публичная библиотека имени Н. К. Крупской — монументальное здание со стеклянным куполом. Виден городской парк культуры и отдыха за Первым ставком. Этот парк в годы далеких пятилеток сажали мы, комсомольцы завода. Теперь деревья разрослись так, что не видно белоснежных статуй, сооружений стадиона, театров и кафе.

Город со всех сторон окружают новые шахты. Вон виднеются в синей дымке круглые островерхие пирамиды. Теперь любая из крупных шахт Донбасса дает угля больше, чем добывал в дореволюционное время весь бассейн, все его угольные копи, вместе взятые.

Хорошо виден нам центр города. За площадью Мира, где искрится в лучах солнца фонтан, окруженный цветниками, покачиваются на ветру деревья молодого парка. Он разбит на месте бывшего юзовского кладбища. Там был похоронен мой отец, простой рабочий. Там лежит и мать, беспокойная труженица. Время унесло с собой их дела, и могилы сравнялись с землей. Мне хорошо оттого, что на этом месте теперь вырос парк. Ему жить, и цвести, и служить живым памятником тем, чьи дороги окончены на земле...

Мой друг Сергей Смирнов, чем-то отвлеченный, побежал с горы, смешно подпрыгивая, потому что спускаться с крутой горы куда сложнее, чем подниматься. Скоро он скрылся из виду, а я остался наедине с ветром, со степными облаками над головой, с облаками воспоминаний...

У подножия террикона и дальше, докуда хватал глаз, раскинулся гремящий завод, завод моего детства и моей юности, мой исток и школа жизни, моя судьба. Родная рабочая семья отсюда послала меня в тернистый и далекий путь, который называется литературой.

Помню, как я взял свой старенький чемоданчик, положил в него зачитанный до дыр самим же собой журнал «Литературный Донбасс», где был напечатан первый мой рассказ, прибавил к движимому своему имуществу зубную щетку и великую свою драгоценность — бюст А. С. Пушкина, завоеванный в шахматных баталиях, и отправился в Москву, в Литературный институт.

Не могу без волнения вспоминать о тех, уже далеких годах литературной юности, когда после огромных усилий мне удалось поступить на первый курс института. Правда, сначала меня зачислили на отделение поэзии, видимо решив, что мои стихи более определенно указывали на присутствие «талантов», чем моя ученическая проза. Но я уже избрал для себя путь прозаика и надоедал директору просьбами перевести меня на семинар прозаиков.

Литинститут... Можно сказать с уверенностью, что у доброй половины советских писателей это заветное слово вызовет в душе множество теплых воспоминаний — ведь большинство нас вышло из его стен.

У меня лично с институтом было связано все: и рождение «Повести о суровом друге», написанной еще на студенческих столах, и мое становление как литератора. Это был крутой поворот судьбы.

В ту пору институт находился еще в стадии организации, не имел стипендий и общежития. Поэтому институт был для меня в полном смысле родным домом. И когда поздно вечером заканчивались лекции, и студенты-москвичи расходились по домам, мы с поэтом Сергеем Смирновым отправлялись к директору за разрешением переночевать в стенах института.

Если директор бывал в хорошем настроении, он уступал нам свой кабинет. Сергей усаживался в кресло за начальственным столом и сочинял стихи, а я устраивался с учебником на широком клеенчатом диване и, укрыв озябшие ноги пиджаком, читал с упоением:

Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына...

Все, что я узнавал в институте, было для меня необыкновенным, новым и мудрым. Там я познакомился с бессмертными творениями классиков, открыл для себя родниковую чистоту и аромат тургеневской прозы и разгадал единственную «тайну» творчества, которая заключалась в бесконечном, неустанном труде, в вечной душевной неудовлетворенности.

Свою первую книгу «Повесть о суровом друге» я писал на том же залитом чернилами щербатом столе, за которым слушал лекции. Но вот Союз писателей предоставил студентам загородное общежитие. Это была бывшая баня, одноэтажный деревянный домик в Переделкине. Жизнь пошла веселее.

Четверо студентов, первые жители этого «литературного ковчега», переселились туда. Домик стоял в лесной глуши, в стороне от дорог, так что проходящий мимо лось мог заглянуть к нам в окно. Но мы любили нашу «Авсмижабу»[15]