и воспели ее в шуточных «гимнах» и «эпитафиях»:
Когда умрем — завоют звери
И дворник скажет: «Вот те на...»
И мелом на парадной двери
Напишет наши имена.
Жизнь в институте бурлила. В коридорах и аудиториях спорили о литературе, «свергали» с пьедесталов авторитеты. А когда приходили к нам большие мастера литературы, мы поначалу встречали их «надменной улыбкой», а потом затихали, точно школьники, и слушали, как очарованные. Помню одну такую встречу с Алексеем Силычем Новиковым-Прибоем. Он начал свою беседу так: «Писателем может быть каждый, у кого на плечах голова, а не астраханский арбуз».
В институте бывали и делились с нами бесценным опытом многие другие писатели. Никогда не забыть этих встреч: с Бабелем, Фединым, Паустовским, Павленко, Алексеем Толстым, Александром Фадеевым. Их сердечные беседы с молодыми писателями становились лекциями, помогавшими нам осваивать трудное писательское ремесло.
Неожиданно для самого себя я стал автором повести. Правда, она имела еще рукописный вид и состояла из разнокалиберных листов, вырванных из бухгалтерских книг, из ученических тетрадок и блокнотов, исписанных красными, зелеными и синими чернилами, карандашом и снова чернилами. Словом, она соответствовала тем «бездомным» условиям, в которых создавалась.
Но вот директор Литературного института Андрей Лукьянович Жучков узнал, что один из студентов-первокурсников написал повесть. По принципу «подать сюда Тяпкина-Ляпкина» он вызвал меня в кабинет.
— Что ты там написал?
— Ничего... — смутился я, не зная, о чем идет речь и пугаться мне или радоваться.
— Где повесть?
— На вешалке...
— Неси сюда.
Повесть была срочно перепечатана на машинке и послана на отзыв Фадееву. В то время Александр Александрович возглавлял Союз писателей.
Не помню, сколько прошло времени, но вот нам объявили: Фадеев выступит на семинаре прозаиков. Событие было столь значительным, что пришли студенты многих других семинаров.
Фадеев начал свою лекцию с разбора моей повести. Он отметил удачные и не вполне удачные с его точки зрения стороны моего произведения, а в общем оценил ее положительно. Александр Александрович подробно говорил о языке. Он взял из рукописи один абзац и выправил его так, как сделал бы писатель-профессионал.
У меня было так:
«Возле шарманщика стоял городовой в белом кителе с облезлой черной шашкой. Оранжевый шнурок, привязанный к револьверу, обвивал его шею. Городовой ел кавун. К его усам и бороде прилипли черные косточки».
В редакции Фадеева этот же абзац выглядел иначе:
«Возле шарманщика стоял городовой в белом кителе, с облезлой черной шашкой, свисающей до земли. Оранжевый шнурок от револьвера обвивал его шею. В расставленных руках городовой держал по куску кавуна и, вытянув шею, чтобы не закапать китель, хлюпая, грыз то один, то другой кусок. С усов у него текло, к бороде прилипли черные косточки».
Это был высокопрофессиональный урок. Он учил: слова — это краски художника. И оттенков в словах столько, сколько в лексиконе писателя слов. Ученые-исследователи подсчитали, что лексикон Льва Толстого превышал 20 тысяч слов. Какое же это потрясающее богатство языка! Фадеевский урок остается и поныне для меня памятью о первом моем наставнике, примером того, как нужно внимательно работать над словом, любить его, изучать и лелеять, добиваться умения рисовать словом...
«Повесть о суровом друге» была напечатана в журнале «Знамя» за 1938 год. В следующем году она вышла отдельным изданием, а затем в «Роман-газете» неслыханным по тем временам тиражом — 300 тысяч экземпляров.
С затаенной надеждой и страхом ждал я первых откликов: что скажут люди, интересно ли то, что я написал, нужно ли? Но вот прилетели первые ласточки-письма. Появились рецензии в газетах, повесть читали по радио. Письма от неизвестных людей особенно волновали. Писали школьники, старые большевики, красноармейцы, рабочие — пестрые, разноликие конверты, листки, а в них добрые и теплые слова поддержки и напутствия.
Одно письмо особенно тронуло меня. Оно было от матери — иначе не могу назвать ту неизвестную мне добрую женщину. Ее письмо так и начиналось: «Дорогой сынок! Смотрю на твою фотографию и думаю — совсем молодой. Твоя книга заставила меня пролить слезу. Спасибо, это были слезы, облегчившие душу. Хочу сказать тебе свое материнское слово. У тебя жизнь впереди. Будут неудачи и успехи, но ты не разрешай себе упасть духом или, чего хуже, зазнаться перед своим народом... Благословляю тебя на трудный путь в жизни и желаю счастья».
Письмо поражало и привлекало своей открытостью, заботой, какой-то затаенной материнской тревогой. И мне все время казалось, что оно пришло из Донбасса, из соседней землянки, что притулилась к отцовскому домику. И еще мне думалось, что эта женщина знала меня мальчишкой-сиротой, знала и хоронила мою маму, и вот вылилась ее печаль на страницы письма. Мать — она всегда мать, всегда и для всех...
Вот уже более сорока лет живет на свете «Повесть о суровом друге». В последние годы пришли к ней на помощь две сестры, две новые повести — «Червонные сабли» и «Судьба Илюши Барабанова». Подсказанная самой жизнью, родилась трилогия о революции, охватившая грозные события 1914—1923 годов.
Я искренне радуюсь тому, что книги трилогии работают и сражаются. И самым большим счастьем для меня являются письма читателей. Их много, и все они разные: авиа- и заказные, сложенные треугольником, словно весточки с фронта, с цветами и птичками, нарисованные детской рукой, с надписями прямо на конверте: «Лети с приветом, вернись с ответом». Сколько в этих письмах доброты и любознательности, неподдельного интереса и жизненной активности! Сколько за этими трогательными и тревожными строками людских характеров!
Большинство писем от молодежи, от школьников. Но вот почтальон принес увесистый пакет. На большой фотографии — бравый подполковник в чеченской форме, с газырями и кинжалом, с шашкой и в лихо заломленной серой папахе. Лицо молодое — по всему видно, что фотография времени последней войны. Так и оказалось потом: Алексей Луговой, комиссар одного из кавалерийских соединений генерала Доватора.
Письма, подобные письму Лугового, при мне постоянно — они в сердце:
«В повести Л. Жарикова «Червонные сабли» показана правда о нас, юных буденновцах. Лично моя жизнь отражена, как в зеркале. Ведь я с 16‑летнего возраста служил в бригаде Курышки. А с марта 1920 года в Первой Конной, в кавдивизии Городовикова, в 3‑й кавбригаде, 24 кавполка: Все красноармейцы и командиры звали меня Ленька-трубач. Да, я был трубачом и до сих пор люблю кавалерийские сигналы, особенно «зорю», ее играют три или четыре трубы, мелодия необыкновенная, а «седловка», «галоп», «тревога», «карьер» — скачи, лети стрелой:
Да, огненные годы... И я рад, что жил в те геройские дни. Горжусь, что мое поколение не забыто. Спасибо другу юности нашей!»
Нельзя без волнения читать письмо учительницы из Ташкента Эммы Амановой, приславшей отзыв на повесть «Судьба Илюши Барабанова»:
«...Илюшка, такой родной, близкий, такой знакомый, как будто был в отлучке и вернулся к нам, долгожданный. Спасибо вам за эту встречу! Я всегда чувствовала, что он есть, что он будет у нас всех, ждала, когда он придет. Он нужен нам, этот простой, добрый и смелый, много переживший с детства, сердцем понявший, с кем он, за что борется, в ногу идущий с революцией, не уступивший врагу своего маленького личного знамени — красного галстука».
Никогда не думал, что у меня будет в жизни столько преданных друзей. Переписка с читателями часто переходит в личную дружбу, которая длится годами.
Как желанные ласточки прилетали письма с далекой Кубы от поэта Самуэля Кальдевилья, сотрудника знаменитой радиостанции «Радио-Ребельде», первой возвестившей о победе Свободы. Самуэль Кальдевилья перевел «Повесть о суровом друге» на язык драматургии, и повесть читали по радио отдельными сценами.
Всегда с волнением ожидаю писем из Приморья, от далекого друга, отца троих детей, рядового шофера с мышлением государственного деятеля Анатолия Игнатьева.
Директор средней школы № 3 г. Ясиноватая Островерхов регулярно присылает мне, почетному пионеру, весточки о работе дружины. Они собрали сотни тонн металлолома, построили пионерский проходческий комбайн, и я сам сопровождал эту машину в шахту имени Гагарина, в глубокий забой — бурить недра.
Из Артемовска Ворошиловградской области много лет пишут мне «бригантинцы», члены клуба книголюбов, которым руководит замечательный педагог и воспитатель Лидия Петровна Божко.
В далекий и прекрасный город Алма-Ату, в «Аксай» шлю свои книги — скромные подарки воспитанникам интерната и их воспитательнице Валентине Елисеевне Трофимовой. Много радости приносят мне письма из родного Донецка, от семьи Величко. Пишут друзья-бологовцы, встречи с которыми для меня большой праздник. А юного друга Таню Головину, московскую школьницу, так и зову — Таня Верное Сердце».
Письма — откровения души и обмен добротой. Читая переписку М. Горького, к радости своей нашел подтверждение своим мыслям о том, что письма читателей — великое сокровище для каждого писателя. Алексей Максимович называет письма читателей документами эпохи!
Закончу свои невольные воспоминания письмом шахтера Печерского угольного бассейна Василия Дмитриевича Кузьмина:
«Я дочитал последнюю страницу книги писателя Л. Жарикова «Повесть о суровом друге». С чувством глубокого волнения за судьбу юных героев и остался со своими раздумьями среди знойной донецкой степи.
Суровый друг Васька ушел в вечность, а его нежный товарищ и друг Ленька, получив от Василия эстафету, ушел в жизнь.
Не знаю, стоит ли памятник на могиле Васьки, но прохожий всегда отдает дань уважения юному герою — земной поклон.
Не знаю, встретимся ли мы снова с Ленькой? Может быть, он дожил до юбилея Великого Октября? Может, даже прошел в этот праздник на демонстрации в колонне ветеранов по седой брусчатке Красной Пресни, либо в другом каком месте...