Л понимала, что подобная картина будет довольно печальной, но мне во что бы то ни стало хотелось рисовать именно это.
— Ты рисуешь обезьян? — спросила меня подошедшая девочка.
Следом за ней вокруг меня стали собираться другие дети. Подбежали мальчишки и набросились на мои краски, за что я всерьез рассердилась на них. После они извинились и все осознали. А один ребенок, который проникся словами родителей и Саюри, спросил меня:
— Тетя, если ты нарисуешь свои картины, наша школа никуда не исчезнет, да?
Это был худенький мальчик с большими глазами и слегка приплюснутым носом. Его звали E-тян, и он ходил на уроки английского.
— Даже если я нарисую свои картины, они вряд ли помогут, если школу решат закрыть.
— Раз так, то почему ты их рисуешь?
— Потому что есть место и меня попросили его украсить. Разве тебе не хочется, чтобы на какое-то время здесь поселились разноцветные краски?
— То есть это не произведение искусства?
— К сожалению, не совсем. Хотя можно толковать как угодно. Это просто картина с обезьянами, — улыбаясь, сказала я.
— А вот эти обезьяны, это что, призраки? — спросил E-тян.
Я увидела, что он указывает на четырех обезьян возле озера. Это был пока всего лишь набросок, и из-за отсутствия некоторых красок они казались полупрозрачными.
— Нет, я собираюсь их раскрасить.
— Вот как? А то я испугался, — сказал E-тян.
"Вот тебе и детишки", — подумала я. Мне бы и в голову не пришло изображать среди этого веселого пейзажа призраков.
Я принялась раскрашивать свою картину и задумалась.
Та часть, где было изображено озеро, была самой яркой, и мне хотелось сохранить баланс. Поэтому я планировала раскрасить этих обезьян в самом конце, но оставлять их призраками не годится. Что, если придать этим обезьянам, живущим тихой и спокойной жизнью, ненавязчивый, но в то же время радостным оттенок? Раскрашу-ка я их в счастливые цвета. А еще нарисую чай и пирожные. Добавлю чистых и красивых нюансов в это суровое сонное царство.
* * *
Вопреки моим опасениям Накадзима никуда не пропал и продолжал жить в моей квартире, несмотря на мою сумасшедшую занятость заказом и постоянное отсутствие дома в течение светового дня.
Меня же почему-то никак не покидала мысль о том, что с началом моей работы он непременно исчезнет.
Случалось даже, что я подскакивала ночью, увидев это во сне. На глазах моих были слезы, и я была испугана. Я возвращаюсь домой, а Накадзима ушел, и вещей его тоже нет. Я спешно подлетаю к окну, чтобы открыть его, но вдруг вижу, что в окнах квартиры Накадзимы темно. Нигде нет признаков того, что Накадзима существовал на самом деле, и на этом картинка обрывается... Вот такой сон.
Этот печальный сон каждый раз подтверждал мою мысль о том, что это может произойти когда угодно и в этом не будет ничего странного.
Однако день за днем я, уставшая и измученная, возвращалась домой, и Накадзима, по обыкновению, находился там.
Вывали даже моменты, когда он готовил нам еду,
А бывало, я заставала его спящим после изнурительных занятий. Вокруг него всегда валялось множество сложных книг по биохимии и генетике, из которых торчали бесчисленные закладки.
Будни двух людей, между которыми нет никакой определенности. Только одно было ясно наверняка: Накадзима все еще живет у меня и он жив.
Однажды вечером я поздно вернулась домой, а Накадзима, лежа на боку, сладко спал, похрапывая во сне.
На столике перед ним был раскрыт ноутбук, и я думала, что он просто задремал. Я решила тихонько укрыть его одеялом, но обратила внимание на одну деталь.
Накадзима что-то сжимал под мышкой. Что-то прямоугольное, жесткое, серебристого цвета.
Мне показалось это крайне странным, и я поначалу никак не могла понять, что же это. Хотя нет, немного не так. Я понимала, но мой мозг наотрез отказывался это признать. Эта вещь была столь неуместной, отчего и казалась сюрреалистичной.
Старенькая мотиами[6].
Я немного опешила. Я не знала, что это значит.
Я подумала о том, что, должно быть, больно спать с такой штукой под боком, и хотела осторожно убрать ее. Однако Накадзима сжимал ее невероятно сильно, подобно тому как маленький ребенок держит градусник гораздо крепче, чем это требуется. Я не могла вытащить мотиами, не разбудив при этом Накадзиму.
Я догадалась, что эта вещица, судя по всему, ужасно дорога ему, но ощущение некоторой неуместности и несуразности глубоко засело во мне.
Пожалуй, можно спросить его об этом, когда он проснется.
Я всерьез задумалась.
Вероятно, я не смогу сделать вид, что ничего не знаю и мне все равно. В конце концов, это же моя квартира.
Я решила немного порассуждать. Что, если эта мотиами — единственный предмет, вызывающий в нем сексуальное возбуждение?
Раз у него есть и такая потайная сторона (человек — поистине непознанное существо, и когда-то давно я знавала одного мужчину, который возбуждался только при виде золотых рыбок — если он не видел их перед собой, он не мог ни мастурбировать, ни заниматься сексом), неужели я настолько его люблю, что готова принять это, мол: "Что ж, наверное, бывает и такое"?
Я не знала. Коль скоро говорить откровенно, то ответ был таков: "Вполне возможно любить до такой степени, но пока я не люблю его настолько".
Я с волнением погрузилась в свои переживания, и Накадзима неожиданно проснулся.
Очнувшись, он резко встал и, продолжая сжимать под мышкой мотиами, виновато уставился на меня.
— Кофейку выпьешь? — спросила я.
— Ой, Тихиро-сан, ты уже дома. Вчера глаз не сомкнул. Вот и заснул сейчас, — сказал Накадзима.
— Можешь еще поспать, — предложила я
— Да нет, уже пора вставать. И я с удовольствием выпил бы кофе, — ответил Накадзима и как ни в чем не бывало расстался с мотиами.
Затем он зевнул, как всегда после сна, и рассеянно бросил взгляд сквозь нависшую на глаза густую челку.
Тут он наконец заметил, что я пристально смотрю на мотиами, словно хочу что-то сказать, и опередил меня:
— Что? А, это? Это память о маме. Когда я боюсь, что мне может присниться страшный сон, я ложусь с этой штукой под мышкой.
— Вот оно что... — растерянно ответила я, обескураженная столь простым объяснением.
Но почему мотиами? Видимо, этот вопрос был написан на моем лице, и Накадзима, уловив это, сразу объяснил:
— Особой причины нет. Просто мама дорожила этой вещицей, и я решил сохранить ее память. Она тонкая и легко помещается в книге. Кажется, ею пользовалась еще моя бабушка.
— А других вещей не осталось?
— С бумагами и фотографиями спать неудобно, драгоценности я не ношу. Есть еще набитая соломой кукла, но класть ее себе под бок не гигиенично. Ручные часы — женские, а мне они смотрелись бы нелепо. В итоге эта вещь подошла больше всего.
— Говоришь, подошла больше всего, но спать с ней под мышкой, мне кажется, несколько болезненно...
— Вовсе нет. Она же тонкая.
Накадзима с улыбкой протянул мне мотиами.
— Можно потрогать?
— Да, пожалуйста.
Это была вполне обычная мотиами, слегка обугленная. Легкая, прочная, холодная.
Накадзима так запросто использовал этот кухонный инвентарь, словно это была заурядная зубная щетка или бритва. Этот факт несколько поразил меня. Все это было довольно странным и необычным, но этому человеку так вовсе не казалось.
— Для тебя это словно надежная защита от внешнего мира, да? Словно детское одеяло, в которое кутается испуганный ребенок... — улыбнулась я.
Накадзима покраснел:
— Должно быть, это ужасно стыдно, да, ведь никто так не делает?
Его реакция так меня умилила, что я рассмеялась:
— Это вовсе не так! Тут не существует такого понятия, как "стыдно, ведь никто так не делает". Мы здесь дома.
— Слава богу. А то я подумал, что совершаю что-то из ряда вон выходящее...
Накадзима бережно, но в то же время совершенно непринужденно вложил мотиами в книгу.
Я же немного удивилась собственным словам, которые произнесла буквально только что. Они в точности повторяли слова моей мамы, часто произносимые ею в своем заведении: "Здесь не существует правил кроме того, что нужно сесть за стойку и знатно выпить. Можно говорить о чем угодно. И не важно, что обычно такого не скажешь вслух или в обществе это не принято. Ведь это место, куда люди приходят, чтобы, заплатив деньги, купить свободу м выпустить свою душу на волю".
Эту фразу она непременно говорила тем клиентам, кто предварял свою речь выражениями типа: "Мне так неудобно говорить об этом" или "Мне стыдно, что я так жалок".
Мамина открытая миру душа помогала обрести свободу душам других людей, в том числе и отца.
Я подумала о том, что мама совершенно определенно продолжает жить внутри меня.
— Послушай, я хотела спросить... Вот ты сказал, что берешь с собой мотиами, когда боишься увидеть страшный сон. Неужели ты заранее знаешь об этом? — спросила я.
— Да, перед сном у меня все кружится перед глазами, и голова становится тяжелой. Это верный признак того, что я увижу плохой сон. Хотя я понимаю, что дело скорее в том, что я просто очень устал, либо давление упало, — не спеша пояснил Накадзима. — Мне теперь уже не броситься в родительские объятия, да и ты меня не настолько балуешь подобными нежностями. Вот я и взял мотиами... как обычно.
Я кивнула в знак понимания, но на душе стало очень грустно.
Поздно вечером, глядя со спины на Накадзиму, чистящего зубы, я немного всплакнула. Я не могла сдержать слез при мысли о том как все это время после смерти мамы в моменты печали или страха он ложился спать, взяв с собой мотиами и используя как жаропонижающее при высокой температуре, как испуг в качестве верного средства от икоты.
Но ведь слезами горю не поможешь...
Накадзима весьма рационально подошел к собственным тоске и страхам, поэтому, подумав, я решила, что мои слезы могут унизить и оскорбить его.