Озеро синих гагар — страница 18 из 33

Обносился парнишко, да и хлеба в котомке давно не стало. А ведь пропитание в горах не скоро достанешь. Приходилось ремень потуже затягивать. Иной раз луковку саранки выкопает, дикого чесноку пожует, гриб посолит, холодной водой запьет — тем и сыт. Ночевать тоже приходилось не на печи, а где ночь застанет.

Хоть и не под силу была такая жизнь, а все-таки Микеша от задуманного не отступался.

Под осень брусника на полянах под соснами красным соком налилась. Росы холодные начали падать. А Микеша все ходит, копушки делает, голыми руками породу перебирает, но даже следа золотишка найти не может.

Один раз остановился он ночевать. Кругом горы высокие, озеро большое рядом лежит, и на том озере острова. Один остров в озере, как шапка мохнатая: высокий, островерхий и весь лесом зарос. Другой, слева, тоже лесной, но поменьше. А неподалеку от берега, в самой глуби, третий остров — каменная скала. Вершина его в небо уперлась, и ветер там облака гоняет, будто седую бороду треплет. Наверно, про нее и сказано:

Птица-ястреб на ту гору не залетывала,

Быстрый конь не топтал ее копытом кованым,

Сырыми туманами сверху донизу она вымыта,

Холодными ветрами высушена…

Не успел Микеша костер зажечь, как услышал, словно с вершины скалы стон раздался. Посмотрел туда, а там, и верно, человек виднеется. Звать не зовет, только стонет: видно, трудно ему на уступе держаться.

Не стал Микеша долго раздумывать, что да почему. Скинул с себя одежонку, переплыл горловину озера и вскарабкался на вершину скалы. Нашел человека, подал ему руку, чтобы помочь, и отступил: Человек-то стоял по самую грудь погруженный, серым камнем скованный. Дряхлый, совсем старик. Борода у него отросла длинная, плечи и грудь закрыла, с мохом перепуталась.

Начал Микеша спрашивать, как он сюда попал, из каких мест пришел. Старик сначала молчал, только рукой махал: уходи-де отсюда, и без тебя тошно. Но мало-помалу подобрел, перестал стонать, попросил водички напиться.

Еще прежде Микеша от смолокуров слыхал, будто жил когда-то в горах башкирин, по прозвищу Кадыр. И был у этого Кадыра большой талан золото находить. Ударит кайлом, лопаткой копнет — самородное золото тут и есть. Только пропал его талан и ни ему, ни людям пользы не принес.

В молодости, пока золото в руки не попало, был Кадыр приветливый, нескупой. Для друга мог последнюю рубаху с себя снять. А как начал самородки находить, словно подменили его. От отца с матерью ушел, от невесты отказался, мимо старых дружков пройдет — не оглянется, голодной собаке сухой корки хлеба не бросит. Золото домой не приносил, в лесах его прятал, а потом и совсем из деревни в лес ушел.

Выходит, это Кадыр и есть!

Утолил старик жажду водой и сам о своей беде рассказал.

Подошло время, когда начали у него руки слабеть, сила молодая пропала, тяжело стало накопленное золото от чужого глаза беречь. Пока собирал да копил самородки, ни дня ни ночи спокойно не провел. Ну, и надумал он их спрятать, чтобы ни одна живая душа найти не могла.

Выбрал гору повыше. Отсюда, с вершины-то, весь Урал как на ладони видно: и на восход солнца, и на закат, и в ту сторону, откуда Сиверко дует, и в сторону теплых краев, куда осенью косяки журавлей улетают. Леса глазом не окинешь, никакими верстами не измеряешь. И не всякий к этой скале подойдет. Озеро-то часто высокими волнами плещет.

Выбил он для клада на уступе скалы глубокий колодец. Только один крохотный самородочек оставил при себе, чтобы время от времени любоваться им, тешиться.

Управился с делом, собрался уходить, да вдруг увидел, что место оказалось приметное: не заровнялся бугорок над колодцем. Встал на бугорок, начал ногами утаптывать, да и провалился в колодец-то по самую грудь. Самородочек, который он близко к сердцу припрятал, потянул его к кладу. Сколько ни бился Кадыр, не мог из колодца выбраться: не пускает золото!

К тому времени, как Микеша его нашел, многие годы Кадыр на скале стоял и с каждым годом все глубже и глубже в колодец опускался. Ветром его со всех сторон обдувало, солнышком пекло, морозом морозило.

Эх ты, судьба Кадыра,

Судьбинушка!

Как полынь-трава,

Горькая.

Послушал Микеша и говорит:

— Ладно, Кадыр, сейчас я тебя из неволи освобожу. Вот сбегаю за кайлом и лопатой, порушу вокруг камни, тебя выну. Только дай-ко сюда самородочек, что на груди у тебя спрятан. Попрощаться тебе надо с ним, вон выбросить, иначе клад золотой не отпустит.

А старик головой замотал, бородой затряс:

— Не надо! Не трогай мое золото! Уходи!

Микеша, однако, его не послушал. Все-таки спустился вниз, принес кайло и давай камень рушить. Отколет каменную глыбу, столкнет ее в озеро, за другую принимается. Так-то до поздней ночи трудился и только тогда заметил, что труды тратит напрасно. Кадыр еще глубже увяз, наверху только макушка головы видна, а скала закачалась и тонуть в озере начала. Вот уже и волны озерные под ногами у Микеши плещут. Вот уж и вода вершины скалы коснулась. Того и гляди, сам вместе с Кадыром погибнет.

Прыгнул Микеша в озеро, поплыл к берегу, а когда оглянулся, никакой скалы не было, вся она под водой скрылась.

Погоревал парень. Жалко было Кадыра. И не потому, что золото его с собой в землю утянуло, а потому, что счастье он на золотую погибель променял.

Всю ночь не спал Микеша, у костра сидел, думал. Был бы у него такой талан, как у Кадыра, самородки в земле искать, уж он-то не не стал бы их прятать. Выручил бы сначала сестру, а потом всех бедных ребятишек в деревне от батрацкой доли избавил. Небось, за добро золото человека не тяготит!

С тем и пошел он дальше, в горы.

Мастер Еремей

Была на дворе ночь, а Еремке не спится. Ворочается парень: то у него спина зачешется, то в носу засвербит, вроде чихнуть охота, то пятки зазудят. Он и так, и этак силится уснуть, а сон не берет — хоть глаза зашивай. В окошко пробовал смотреть, но на дворе такая темень, будто окошко смолой замазано. Вставать и слезать на пол неохота. Где-то за большой печью надо лучинки шарить, уголек из печки доставать и раздувать его, иначе в избе не осветишься. Да и холодно на полу. С вечера, пока железная печка топилась, спина мокла от жаркого пота. Но печка протопилась, а тепла не осталось. Избешка худая, из подпола холодом несет, в каждом углу ветер гуляет. Только и добра, что полати да лежанка. Мать на лежанке спит, намаялась за день.

Поди-ко было парню отчего не спать. Вырос он, как есть, сиротой. Его тятька весь век жил в работниках. Бывало и зиму и лето из батрацкого хомута не вылазит, а подойдет дело к расчету, ну, хозяин ему и насчитает: одно брал, и другое брал, да дугу сломал, вот тебе и расчет — ни гроша, ни шиша! Заворачивай и опять хомут надевай!

Еремка хоть и малой был, а на отца насмотрелся.

Мать иной раз наплачется от нужды и скажет:

— Ты, Еремей, уж не маленький, того и гляди шестнадцатый год пойдет, а все еще дома сидишь. Телушек, что ли, нанялся бы пасти.

А у парня один ответ:

— Лучше с голоду сгину, в батраки не пойду!

Вот и не спалось. Голод поди-ко не тетка. Сколько кушак ни подтягивай, толку не будет. Ежели бы с вечера как следует щей похлебал, так ничего бы думаться не стало.

А помимо того, еще и погода на дворе разыгралась дурная. Метет, кружит, воет, снег валом валит, откуда чего берется! И жизнь-то пропащая, податься некуда, и погода тоску наводит, — какой тут сон!

Ну, лежал-лежал и все-таки задремал.

Вдруг слышит, будто кто-то в окошко шабаршит: поскребет по раме, по стеклу рукой проведет, словно постучать хочет, а не может.

Поднял Еремка голову, высунулся с полатей: и то правда, есть кто-то за окошком.

Агафья тоже проснулась, зевнула, прислушалась и говорит:

— Кажись, стучатся? Не ровен час, в экую па́деру человек заблудился. Иди-ко, Еремей, взгляни.

— Блазнит, наверно, — отозвался Еремка.

— Ничего не блазнит. Не бойся, к нам с разбоем идти некому, взять нечего.

Парень с гвоздя шапку снял, пимешки надел и вышел на крылечко. Постоял немного, все-таки зябко было от страху, однако решился, пробрался по сугробу к окну.

Ну, и верно, вышел не зря! Как раз на завалинке лежит мужик. Руками по стене и по окну шарит, чего-то про себя бормочет.

Помог ему Еремка на ноги подняться. Сам полные пимешки снегу набрал, а все-таки мужика до крыльца дотянул. Тут на подмогу мать выскочила. Затащили незнакомца, раздели, разули, снегом оттерли.

По обличью мужик был не наш, не деревенский: на голове шапка из лисьей шкуры, на ногах сапоги с голенищами выше колен. А поклажи с ним — одна берестяная коробушка, вроде корзины с крышкой. К коробушке два ремешка пришито, чтобы ее за плечами носить.

Согрелся мужик, глаза открыл:

— Благодарствую, добрые люди, не знаю, как вас звать-величать. Замаялся по дороге.

Еремка тем временем чай для дорожного человека приготовил. Натурального-то чаю в избе никогда не водилось, заварку делали из сушеной морковки. Хоть и морковный, а все-таки не простая вода.

Агафья половину калача на утро оставляла. Покряхтела, но делать нечего, достала с полки, выложила на стол.

Посолил мужик хлеб, понюхал, осторожно съел. Видно, понимал: не в богатом дворе в гостях, у самих хозяев слюнки текут.

Мало времени погодя, когда прохожий себя чайком ублаготворил, начала Агафья тихонько выпытывать:

— Как тебя по имечку-то звать?

— Звать меня Митрофан, — отвечал мужик.

— А откудова ты, сердешный, к нашей избе прибрел?

— По белому свету шел да к вам и пришел. Ты, тетка, пожалуй, не спрашивай. Напоила, накормила — спать уложи.

Агафье пришлось отступиться.

— Ладно, лезь на полати вместе с Еремкой.

Утром, чуть свет, Еремка березовых дров натаскал, чтобы жарче печку натопить. Падера-то не унялась, свистит, воет, носу из избы высовывать не велит.