В конце лета поп-то вместе со старшиной и урядником кинулся Голубу ловить, но того и след простыл. Тогда они его двор по бревнышку раскатали. С голым местом сровняли.
А Голуба-то весь день и ночь на озере, в камышах перебыл. Гагары его укрыли между гнезд. Так в целости, в невредимости и Зоряне на берег доставили. Только ту, последнюю сказку, которую на этом берегу Голуба Зоряне рассказывал, слушать им дозволено не было. Говорил ее Голуба тихим шепотом, лишь Зоряне на ушко. Может, то была сказка про их любовь, может, про жизнь новую, которая уже, как рассвет, в ту пору брезжила над нашей родной землей, а может, о том времени, когда люди взойдут по жизни, как на высокую гору, и оттуда, с высоты, орлами будут летать аж до самых звезд.
Потом сделал Голуба ларец, намалевал в нем изнутри то, о чем Зоряне сказывал, и гагарам отдал, чтобы унесли они ларец и на дно озера положили, пока Зоряна не спросит.
На прощанье обошел Голуба вместе с Зоряной все здешние места, ближние и дальние, лугов, еланей, лесов и подлесков, логов и ручьев кистью-живицей коснулся, и обрели эти места красоту, которая и сейчас живет, вот эту самую, что видишь ты своими глазами.
Проводила его Зоряна дальше каменных гор. И кисть-живицу он с собой унес. Творить красоту повсюду. А когда наступит красота везде, то здесь же, у озера, на угоре Зоряна его снова встретит.
Кострище у Зеленого лога
Деревня раскинулась на угоре, а дальше, до леса идет зеленый лог, где меж осин скатывается в озеро холодный ручей.
Тут, на окраине деревни, как раз возле лога, осталось большое кострище. Непогодливые дожди давно уже размыли и смешали с землей золу, но торчат еще кое-где обгорелые головешки, да лежит обомшелый камень.
И сказывают люди, что каждое лето, когда в темной ночи полыхают зарницы, приходит сюда старый лось, бьет по камню копытом.
Пробовали его мужики изловить. Поставили высокую изгородь — раскидал ее лось. Тогда в западню хотели его заманить. Он вбежал, копытом ударил, так и взялась вся западня огнем.
Вот и поселиться на месте кострища никто не может. Вокруг него даже бурьян не растет.
Ну, известно, мужики все молодые, старой нашей жизни не знают, чего там в давние-то годы бывало.
И невдомек им, конечно, что лось-то этот не просто лось и прибегает он сюда неспроста, а кострище сторожит, потому что заклято оно: тем, кто сгорел тут, — прощения нет!
А почему? Вот об этом и сказ. Где тут быль, где небыль, уж сам различай, а мое дело припомнить да слово к слову сложить…
Жили в деревне по соседству два мужика. Одного звали Овсей Поликарпыч. Навеличивали его по отцу не из-за корысти, не за ум, а просто так, ни за что. Серый был человечишко! Хозяйство имел справное, но для людей — что пень. С иным мужиком хоть на завалинке посидеть можно, цигарку за разговором выкурить, посоветоваться, перенять от него чего-нибудь доброе, а этот, Овсей-то Поликарпыч, ни свет в окошке, ни зерно в лукошке, — бесплодная земля!
Он и в гости-то к себе никого не звал. У людей, бывало, по всей улице гулянка, — шумят, гамят, пляшут, играют после великого поста, или после вёшны, или после молотьбы, а у Овсея Поликарпыча завсегда постные будни.
Ни сам, ни семья сладкой шанежки не пробовали. Без заплат одежи не нашивали. Станет его баба опару для квашни заводить, он уж тут как тут: сколько-де горсточек муки из ларя взяла? Утром баба печь затопит, почнет квашню месить, тесто на булки раскатывать, — он считает, сколь булок вышло. Дождется, как баба хлеба из печи вынет, заберет их все до единого и в ларь под замок. А сядет семья обедать, — каждому по меряному ломтю: хочешь ешь, хочешь гляди.
Сахар из сахарницы брал не ложкой, а шилом. Сначала лизнет шило, потом макнет его в сахарницу, сколько сахаринок прильнет, то и довольно.
Из-за дурости извелся: конь заморенный — мослы да ребра, а шея вытянулась, уши оттопырились на стороны. Только и украшения — борода, в оклад на грудь, староверческая.
Старики и старухи между собой перешептывались, будто злыдень Лешак его в нашу деревню подкинул — не бывало тут этаких отроду.
А вот сосед-то его, Онисим, был совсем иной человек. Свойский и добрый. Оттого и звали-то его все просто по имени. Онисим, да и все! Ну, бывало, еще для ясности добавляли: Онисим с посошком.
Уж куда бы он ни шел, чего бы ни делал, а посошок завсегда рядом держал.
Кое-кого, впрочем, брало сумление: чего, дескать, Онисим-то так к посошку привязался? Это кабы совсем старый был, когда уж ноги держат плохо, там сама нужда заставляет за посошок-то держаться. А Онисим стар — не стар, но еще почти в полной силе. И вид-то у посошка шибко мудреный. Не какая-нибудь палка черемуховая, а рог лосиный, лишь малость обточенный. К этим сумлениям однажды еще и слушок добавился. Одна старуха в лес за груздями ходила и будто бы своими глазами видела, как Онисим мимо нее пробежал. Сначала бежал-то по проезжей дороге да посошком помахивал, а потом повернул в перелесок и враз в лося превратился. Встал на опушке, голову поднял и затрубил, а откуда-то издалека ему другой лось ответил.
Старухе в ту пору никто не поверил, привиделось-де старой во сне. Небось, набродилась по колкам-то, пока груздей набрала, прикорнула где-нибудь подле пенька, вздремнула, а теперича вот хорошего человека конфузит.
Онисим, кроме всего, был еще и веселого нрава. Как почнет шутками-прибаутками сыпать, выдумки-выкомурки представлять, не заснешь, не зевнешь, а прокатится по тебе — не рассердишься. Чего же гневаться на такого, коли он моет тебя не со зла? Ведь мы, уральцы, сыздавна любим при случае подсолить, поперчить, горячим веником спину попарить, а после всего ядреным квасом угостить или медовухой.
Эх, сказывают, добрую медовуху варил Онисим! У него на увале за озером своя пасека содержалась. Приволье вокруг. Дух сладкий, медовый. Все по увалу-то цветет, ярится. Медосборы пасека давала богатые. И уж обиходил ее Онисим пуще, чем избу. Немытый, нечесаный туда не ходил. Начнет собираться, так прежде в бане, попарится, наденет белье из белой холстины. Пчела-то, дескать, хоть и насекомая мелкота, а тоже настоящее обхождение любит. Попробуй-ко, сунься на пасеку с табачищем! Потому и мед был у него завсегда без единой соринки-пылинки, сортовой, как золото плавленое. А еще владел Онисим секретом, как мед выдержать, чего добавить в него для вкуса, для крепости, для живинки.
Другие мужики тоже варили медовуху, а не та она у них получалась, что у Онисима. То, бывало, горчит, то с души воротит. Мужики иной раз досадовали: «Вот чомор[8] его забери, Онисима, какой он мастер!»
Тем она была хороша, его медовуха, что пока пьешь, так будто холодный родник рядом воркует, а над лесом жаркое, солнышко плавится, под ногами разнотравье пышет. С одного ковша кровь-то у тебя так и взыграет. И стал ты, вроде, моложе, красивше, и все-то вокруг тебе любо до слез.
Овсей Поликарпыч сам медовухи никогда не варил, но к чужой, на даровщину, имел большое пристрастие. Вот потому, надо — не надо, похаживал к соседу Онисиму, напрашивался. Находил разные заделья да приноравливал завсегда к той поре, когда Онисим обедал. Ну, а Онисим-то жил по обычаю. В деревне нет такого заведения, чтобы сам за столом, а гость у порога. Много ли, мало ли питья и еды, а все равно проходи к столу, садись рядом с хозяином, бери ложку и ковшик, от хозяина не отставай.
Сколь ни были они разные, но Онисим желал Овсею Поликарпычу только добра. Из-за этого иной раз даже выговаривал ему:
— Ну, что за жизня твоя, сусед? К чему? Забился, как червяк в репу, и думаешь, поди-ко, лучше таковского житья нету?
Хотел поворотить его лицом к настоящему положению человека.
А неподатлив был на уговоры Овсей Поликарпыч.
— Да мне что? Я всем доволен…
И прожили бы они, наверно, так без ссоры до самой старости, кабы не кожух…
Этот овчинный кожух был справлен Овсею Поликарпычу еще в ту пору, когда он в женихах числился. Лет двадцать прошло. Другие мужики свои лопотины[9] уже много раз поменяли, а Овсей Поликарпыч злосчастный кожух ни зимой, ни летом с плеч не спускал. Овчину-то уж и покоробило, и дыра на дыре, заплата на заплате. Голимый стыд! Онисим пытался уговорить:
— Скинь же ты, сусед, этот ремок с себя! Ведь не по миру собрался…
Но тоже не помогало. Отмахнется Овсей Поликарпыч, новую заплату пришьет и снова кожух носит.
При всей своей доброте Онисим дальше уж терпеть не мог. И положил он себе: как-никак кожух изничтожить! Ведь вся деревня начала потешаться: экое-де огородное пугало!
Однажды повстречал он Овсея Поликарпыча.
— Хочу тебе загадку загадать!
Тот принял это за шутку.
— Да нет, — пояснил Онисим, — вовсе не шутка. Коли ты загадку разгадаешь, я тебе корчагу медовухи поставлю. А не разгадаешь — снимай кожух, клади на чурбак и топором поруби.
— Что ты! Не буду! — замахал было руками Овсей Поликарпыч и попятился, но мало времени погодя жадность его все ж таки обуяла, соблазнился.
Предупредил, однако, Онисима:
— Ты давай по-честному, не обмишуль.
Ударили по рукам.
— Вот загадка, — сказал Онисим. — Стоят передо мной два ходила, два махала, два смотрела, одно кивало. Что такое?
У Овсея Поликарпыча аж глаза по-бараньи округлились. Думал он, думал, в затылке чесал, да в бороде ногтем скреб, а час прошел, не придумал ответа.
— Эх, ты-ы! — сказал Онисим. — На себя бы посмотрел. Ты ведь и есть это самое: ноги, руки, глаза и башка твоя дурная…
Разобиделся Овсей Поликарпыч: ты, дескать, все ж обмишулил меня, сделал с подвохом, потому как ни один даже дурачок о себе плохо помыслить не может. И кожух не отдал.
Тогда же Онисим-то еще посмеялся и пообещал:
— Ладно. Другой способ найду.
А вскоре подступила пора землю пахать под пар. Запрягли они коней в телеги, положили сабаны да припасы на неделю, чтобы безвыездно в поле работу кончить. Поехали вместе. Дорога у них попутная, у того и другого пашни были за озером, через одну межу.