– И все-таки, ваше величество, раз уж вам этого хотелось, объясните мне…
– Зачем же? Вы удалились от мира, не правда ли?
– Да, государыня.
– По доброй воле?
– О да, по доброй воле.
– И вы довольны своим решением?
– Как никогда прежде.
– Вот видите, в таком случае мои речи излишни. Бог свидетель, я на мгновение поверила, что могу сделать вас счастливой.
– Меня?
– Да, вас, неблагодарная, а вы еще на меня роптали. Но теперь вам открылись иные радости, вы лучше, чем я, знаете, что вам по вкусу, в чем ваше призвание. И я отказалась…
– Сделайте милость, ваше величество, скажите мне в конце концов, о чем идет речь.
– О, ничего особенного: я хотела вернуть вас ко двору.
– Вернуть меня ко двору? – с горькой улыбкой воскликнула Андреа. – О Господи! Ни за что, никогда, как ни мучительно мне ослушаться вас, ваше величество!
Королева задрожала. Ее сердце пронзила невыразимая боль. Она терпит поражение – могучий корабль наскочил на крохотный гранитный утес.
– Вы отказываетесь? – прошептала она и, чтобы не выдать своего смущения, закрыла лицо руками.
Видя, что королева страдает, Андреа подошла и опустилась перед ней на колени; она словно надеялась, что ее почтение смягчит боль, которую она причинила Марии Антуанетте, уязвив ее дружбу или гордость.
– Полноте, – сказала она, – что бы вы стали делать при дворе со мной – печальной, ничтожной, нищей, отверженной, которой все избегают, потому что женщинам я не в силах внушить даже капли ревности, а мужчинам – даже легкого интереса и влечения? Ах, государыня, обожаемая моя госпожа, оставьте в покое монахиню, которую даже Бог не призывает к себе, видя ее никчемность, – даже Бог, прибежище убогих телом и духом. Оставьте меня.
– Поверьте, то, что я хотела вам предложить, – продолжала королева, поднимая взгляд, – опровергло бы все унижения, на которые вы жалуетесь! Благодаря замужеству, которое я имела для вас в виду, вы стали бы одной из самых блестящих дам во всей Франции.
– Благодаря замужеству?.. – пробормотала изумленная Андреа.
– Вы отказываетесь? – спросила королева, теряя всякую надежду.
– Да, отказываюсь, отказываюсь!
– Андреа… – начала было королева.
– Ваше величество, я отказываюсь.
У Марии Антуанетты болезненно сжалось сердце: пора было переходить к мольбам. Она встала с кресла, растерянная, дрожащая, в нерешительности не зная, с чего ей начать свои уговоры, и тут Андреа заступила ей дорогу. Удерживая ее за край платья – ей показалось, что королева сейчас уйдет, – она попросила:
– Ваше величество, окажите мне хотя бы одну огромную милость: назовите человека, который желал бы видеть меня спутницей жизни; я столько страдала от унижений, что имя этого великодушного человека…
И она улыбнулась горестной улыбкой.
– Имя его отныне будет бальзамом для моей израненной гордости.
Королева заколебалась, но нужно было идти до конца.
– Господин де Шарни, – печальным и спокойным тоном произнесла она.
– Господин де Шарни? – вскричала потрясенная Андреа. – Господин Оливье де Шарни?
– Да, господин Оливье, – подтвердила королева, удивленно глядя на девушку.
– Племянник господина де Сюфрена? – допытывалась Андреа; щеки у нее раскраснелись, глаза вспыхнули, как звезды.
– Племянник господина де Сюфрена, – отвечала Мария Антуанетта, со все возрастающим удивлением следя за тем, как переменилось лицо Андреа.
– Скажите, ваше величество, вы хотите выдать меня за господина Оливье?
– Да, именно за него.
– И он… согласен?
– Он к вам сватается.
– Я согласна, согласна! – в упоении, в восторге воскликнула Андреа. – Значит, он любит меня – и я его люблю!
Бледная, трепещущая королева с глухим стоном отпрянула и в изнеможении упала в кресло; Андреа, ничего не замечая вокруг, кинулась целовать ей колени, платье, обливать ее руки слезами и покрывать их жгучими поцелуями.
– Когда мы едем? – спросила она, когда от невнятных стонов и вздохов смогла перейти к словам.
– Следуйте за мной, – прошептала королева, которой казалось, что жизнь отлетает от нее; но, прежде чем умирать, нужно было спасти свою честь.
Она встала, оперлась об Андреа, которая потянулась к ее ледяной щеке пылающими губами. Пока девушка собиралась в дорогу, у несчастной вершительницы судеб тридцати миллионов подданных вырвался горький стон:
– Боже, Боже мой! Не слишком ли много страданий для одного сердца?
Но она тут же добавила:
– И все-таки следует возблагодарить Господа: он спас моих детей от позора, благодаря ему я умру королевой!
27. От чего растолстел барон де Таверне
Покуда в аббатстве Сен-Дени королева распоряжалась судьбой мадемуазель де Таверне, Филипп, чье сердце надрывалось от горестных известий и открытий, поспешно готовился к отъезду.
Солдату, привыкшему бродить по свету, нужно не так уж много времени, чтобы собрать сундук да накинуть на плечи дорожный плащ. Но у Филиппа были более веские, чем у любого другого, причины поскорей расстаться с Версалем: он не хотел быть свидетелем скорого и неминуемого позора, который грозил королеве, его единственной любви.
Поэтому он еще быстрее обычного оседлал лошадей, зарядил пистолеты, сложил в сундук вещи, без которых ему труднее всего было обойтись на чужбине, а затем послал к г-ну де Таверне-отцу с сообщением, что желает с ним поговорить.
Старикашка в это время возвращался из Версаля, на ходу удовлетворенно подпрыгивая икрами и гордо неся округлившееся брюшко. За последние три-четыре месяца барон изрядно растолстел и гордился этим, что нетрудно понять: он считал тучность свидетельством наивысшего довольства жизнью.
А наивысшее довольство жизнью означало для г-на де Таверне очень и очень многое.
Итак, барон возвращался в игривом расположении духа с прогулки водворен. Вечерами он причащался всех скандалов, которые разыгрывались днем. Он улыбался г-ну де Бретейлю в знак презрения к г-ну де Рогану; улыбался г-ну де Субизу и г-ну де Гемене в знак презрения к г-ну де Бретейлю; улыбался графу Прованскому, выказывая тем пренебрежение королеве; улыбался графу д'Артуа в знак вражды к графу Прованскому; словом, его улыбки свидетельствовали о вражде, которую он питал к целой куче людей, но не свидетельствовали ни о единой дружбе. Гуляя, он пополнял запасы злости и мелких пакостей, а набрав их полную корзину, возвращался домой в отменном расположении духа.
Когда он узнал от лакея, что сын желает с ним побеседовать, он не стал ждать, пока явится Филипп, а сам пошел ему навстречу.
Он без доклада вошел в комнату, где царил беспорядок, предшествующий отъезду.
Филипп не ждал, что отец, узнав о его решении, ударится в чувствительность, но и полного равнодушия он тоже не ожидал. В самом деле, Андреа уже покинула родительский дом – одна жертва ускользнула от своего мучителя; с ее уходом в жизни старого барона образовалась пустота, и теперь, когда к его потерям добавится отъезд последнего мученика, барон, подобно ребенку, у которого забрали сперва собачку, а потом птичку, может из чистого эгоизма пуститься в жалобы.
Каково же было удивление Филиппа, когда барон разразился ликующим смехом и вскричал:
– А, уезжаешь, уезжаешь!
Филипп посмотрел на отца с изумлением.
– Я в этом не сомневался, – продолжал барон. – Готов был побиться об заклад, что так ты и сделаешь. Прекрасно сыграл, мой мальчик, прекрасно сыграл!
– О чем вы, сударь? – осведомился молодой человек. – В чем, по-вашему, состоит моя игра?
Старик замурлыкал себе под нос, подпрыгивая на месте и поглаживая руками чуть наметившееся брюшко. В то же время он отчаянно подмигивал Филиппу, намекая, чтобы тот услал лакея.
Филипп понял, чего хочет отец, и повиновался. Барон вытолкал Шампаня за дверь и запер за ним. Потом приблизился к сыну и тихо сказал:
– Превосходно, сын мой, превосходно!
– Сударь, я не возьму в толк, – холодно отвечал Филипп, – чем я заслужил вашу похвалу.
– Ах-ах-ах! – вихляясь, поддразнил его старик.
– Разве что ваша веселость вызвана тем, что я уезжаю и вы от меня избавитесь.
– Ох-ох-ох!.. – снова поддразнил его старый барон. – Ладно уж, меня-то можешь не стесняться, не стоит труда: ты же знаешь, что меня не проведешь… Ах-ах-ах!
Филипп скрестил руки на груди; он всерьез заподозрил, что старик потихоньку сходит с ума.
– Чем я вас не проведу? – спросил он.
– Своим отъездом, черт побери! Ты воображаешь, будто я поверил в твой отъезд?
– Вы не верите, что я уезжаю?
– Поскольку Шампань вышел, я тебе отвечу: не прикидывайся; впрочем, согласен, тебе ничего больше не оставалось, как решиться на это, вот ты и решился. Слава Богу!
– Сударь, вы меня до того удивляете…
– Да, то, что я догадался, достойно удивления; но что же ты хочешь, Филипп? Я самый любопытный человек на свете, и, когда что-нибудь возбуждает мое любопытство, я начинаю искать; притом я всегда необычайно удачлив в поисках; вот я и обнаружил, что твой отъезд – притворный, с чем тебя и поздравляю.
– Притворный? – воскликнул пораженный Филипп.
Старик подошел поближе, дотронулся до груди молодого человека пальцами, костлявыми, как пальцы скелета, и доверительно произнес:
– Клянусь честью, я убежден, что, не пустись ты на эту уловку, все вышло бы наружу. Ты вовремя спохватился. Может быть, завтра было бы уже поздно. Поспеши, дитя мое, поспеши.
– Сударь, – ледяным тоном отвечал Филипп, – уверяю вас, я не понимаю ни слова, ни единого слова из того, что вы изволите мне говорить.
– Где ты припрячешь лошадей? – продолжал старик, избегая прямого ответа. – Кобыла у тебя очень уж приметная: берегись, как бы ее не обнаружили здесь, когда сам ты, по общему мнению, будешь уже… Кстати, куда ты якобы собрался?
– Я еду в Таверне-Мезон-Руж, сударь.
– Хорошо, очень хорошо. Ты едешь якобы в Мезон-Руж. Никто ничего не узнает. Да, но только… Все-таки веди себя осторожно: на вас обоих устремлено столько глаз!