Ожерелье королевы — страница 144 из 146

Она вскочила на ноги, распалясь сильней, чем железо, которым ей угрожали, и голосом, перекрывшим гомон на площади и проклятия оплошавших палачей, воскликнула:

– Подлые французы! Вы не защищаете меня! Вы позволяете меня истязать!

– Замолчите! – крикнул секретарь суда.

– Замолчите! – крикнул комиссар.

– Замолчать? Конечно, – подхватила Жанна. – Пускай палачи делают свое дело. Да, я претерплю позор, и я сама в этом виновата.

Толпа взревела, неправильно истолковав это признание.

– Замолчите! – снова и снова взывал секретарь.

– Да, я сама виновата, – продолжала Жанна, по-прежнему извиваясь всем телом. – Заговори я на суде…

– Молчите же! – возопили в один голос секретарь, комиссар и палачи.

– Если бы я решилась рассказать все, что мне известно о королеве, – меня бы повесили. И честь моя была бы спасена.

Она не могла продолжать: на помост взбежал комиссар, за ним полицейские, которые заткнули несчастной преступнице рот и передали ее, дрожащую, истерзанную, с опухшим, серым, кровоточащим лицом, в руки обоих истязателей; палач снова согнул жертву и сразу же схватил поданный подручным кусок железа.

Но Жанна ужом выскользнула из руки, сдавившей ей затылок; она в последний раз вскочила на ноги и, с каким-то лихорадочным весельем обернувшись к палачу, подставила ему грудь, вызывающе глядя на него; адское орудие ударило ее в правую грудь, запечатлело дымящийся и глубокий след в живой плоти, и у жертвы, несмотря на кляп, вырвался такой вопль, какой невозможно ни воспроизвести человеческим голосом, ни описать.

Боль и стыд сломили Жанну. Она была побеждена. Из губ ее не вырвалось больше ни единого звука, руки и ноги не шевельнулись; на сей раз она в самом деле лишилась чувств.

Палач перебросил ее через плечо и вместе со своей ношей нетвердым шагом спустился с эшафота по позорной лесенке.

Народ также безмолвствовал, не то одобряя свершившееся, не то содрогаясь от ужаса; он устремился в четыре выхода с площади прежде, чем за Жанной захлопнулись ворота тюрьмы, а эшафот медленно, доска за доской, начали разбирать, и все убедились, что у страшного зрелища, разыгравшегося по воле парламента, не будет эпилога.

Агенты ловили малейшие оттенки чувств на лицах присутствующих. Но они с самого начала настолько открыто распоряжались в толпе, что было бы чистым безумием вступать с ними в спор, тем более что они располагали такими аргументами, как дубинки и наручники.

Если кто-нибудь и протестовал, то вяло, про себя. Постепенно на площади воцарилось спокойствие; лишь на краю моста, когда рассеялись тучи зевак, двое молодых и решительных с виду людей затеяли между собой следующий разговор:

– Как, по-вашему, Максимилиан, женщина, которую заклеймил палач, в самом деле госпожа де Ламотт?

– Говорят, что так, но я не думаю… – отвечал тот, что был повыше ростом.

– Значит, вы полагаете, что это не она, не правда ли? – переспросил первый собеседник, низкорослый, с неприятным лицом, с круглыми, горящими глазами, похожими на совиные, с короткими сальными волосами, – не правда ли, та, которой выжгли клеймо, вовсе не госпожа де Ламотт? Пособники тиранов пощадили их сообщницу. Ведь они нашли, чтобы снять обвинение с Марии Антуанетты, девицу по имени Олива, которая созналась в том, что она продажная женщина, значит, могли отыскать, и поддельную госпожу де Ламотт, которая созналась бы в мошенничестве. Вы скажете: ее заклеймили. Полноте! Все это комедия, за которую заплачено и палачу, и жертве! Это обошлось чуть дороже, вот и все.

Первый собеседник слушал, качая головой. Он улыбнулся, но ничего не ответил.

– Что вы мне на это скажете? – осведомился урод. – Вы сомневаетесь в моей правоте?

– Согласиться на клеймение – это уже чересчур, – возразил высокий. – Ваши предположения не кажутся мне убедительными. Вы лучше меня разбираетесь в медицине и должны были почувствовать запах горелого мяса. Неприятное воспоминание, признаться.

– Повторяю, все это просто вопрос денег: заплатили какой-то преступнице, которую все равно заклеймили бы за другую вину; ей заплатили, чтобы она произнесла несколько напыщенных фраз, а потом, когда она захотела пойти на попятный, заткнули ей рот.

– Полно, полно, – флегматично заметил тот, которого называли Максимилианом. – В этом я с вами не соглашусь; дело чересчур скользкое.

Гм! отозвался другой. – Значит, вы последуете примеру других ротозеев и в конце концов тоже приметесь рассказывать, будто видели, как выжигали клеймо на груди у госпожи де Ламотт; вечно у вас какие-то прихоти. Только что вы мне говорили совсем другое, я сам слышал ваши слова: «Не думаю, что заклеймили госпожу де Ламотт».

Я и теперь так не думаю, – улыбаясь, отвечал молодой человек, – но и не верю вашей догадке, что это какая-нибудь подставная мошенница.

– Так кто же она, скажите, кто эта женщина, которую сейчас заклеймили позорным клеймом на площади вместо госпожи де Ламотт?

– Это королева! – пронзительным голосом отвечал молодой человек своему зловещему спутнику, сопроводив слова невыразимой улыбкой.

Тот отступил назад и разразился хохотом, явно оценив шутку, потом оглянулся по сторонам и сказал:

– Прощай, Робеспьер.

– Прощай, Марат, – отозвался его собеседник. И они разошлись в разные стороны.

41. Бракосочетание

В тот же день, когда свершилась казнь, в Версале король вышел в полдень из кабинета и отослал прочь графа Прованского, сурово обратившись к нему:

– Сударь, сегодня я присутствую на церемонии бракосочетания. Прошу вас, не толкуйте со мной о домашних и семейных делах, это было бы дурным предзнаменованием для новобрачных, а я люблю их и намерен оказывать им покровительство.

Граф Прованский нахмурился, растянул губы в улыбке, отвесил брату низкий поклон и вернулся в свои покои.

Король проследовал далее, окруженный придворными, до отказа заполнившими галерею; одним он улыбался, других обдавал холодом, смотря по тому, чью сторону они держали в деле, которое разбирал парламент.

Его величество явился в квадратную гостиную – там, окруженная статс-дамами и чинами своей свиты, ждала королева в полном парадном туалете.

Бледная, несмотря на румяна, Мария Антуанетта благосклонно внимала г-же де Ламбаль и г-ну де Калонну, которые заботливо осведомлялись о ее здоровье.

Но украдкой она то и дело взглядывала на дверь; казалось, она ищет глазами кого-то, кого очень хочет и в то же время смертельно боится увидеть.

– Король! – возвестил один из придверников, и в гостиную, утопая в море кружев, вышивки и света, вошел Людовик XVI, с порога устремляя взгляд прямо на супругу.

Мария Антуанетта поднялась и прошла три шага навстречу королю; тот любезно поцеловал ей руку.

– Ваше величество, нынче вы прекрасны, как никогда! – произнес он.

Она невесело улыбнулась и снова обвела нерешительным взглядом толпу, в которой, как мы уже сказали, кого-то искала.

– Где же наши жених и невеста? – спросил король. – По-моему, вот-вот пробьет полдень.

– Государь, – отвечала королева, делая над собой такое мучительное усилие, что с ее лица хлопьями посыпались румяна, – прибыл только господин де Шарни; он ждет в галерее, когда ваше величество прикажет ему войти.

– Шарни! – произнес король, не обращая внимания на многозначительное молчание, воцарившееся после слов королевы. – Шарни здесь? Пусть войдет! Пусть войдет!

Несколько придворных отделились от толпы и пошли навстречу графу де Шарни.

Королева в смятении прижала руку к груди и села спиной к двери.

– В самом деле, уже полдень, – заметил король, – невесте следовало бы уже быть здесь.

В это время у входа в гостиную показался граф де Шарни; он слышал последние слова короля и тут же ответил:

– Ваше величество, соблаговолите простить мадемуазель де Таверне ее невольное опоздание: с тех пор как скончался ее отец, она не вставала с постели. Сегодня она впервые поднялась и теперь уже была бы в распоряжении вашего величества, если бы ее не постиг внезапный обморок.

– Милое дитя так любило отца! – во всеуслышание объявил король. – Но мы надеемся, что теперь, обретя прекрасного мужа, она утешится.

Королева слушала этот разговор, вернее, безучастно слышала его. Пока Шарни говорил, от лица у нее отхлынула кровь, а сердце мучительно заколотилось.

Вдруг король заметил, что в гостиную стекается все больше дворян и духовенства, поднял голову и спросил:

– Господин де Бретейль, вы уже отправили графу Калиостро приказ об изгнании?

– Да, государь, – смиренно ответил министр.

В гостиной стало так тихо, что слышно было бы, как дышит во сне птица.

– А эту Ламотт, именующую себя Валуа, – звучным голосом продолжал король, – именно сегодня подвергают клеймению?

– В этот час, государь, – отозвался министр юстиции, – она уже, надо думать, заклеймена.

У королевы сверкнули глаза. По гостиной пробежал ропот, который можно было истолковать как одобрение.

– Его высокопреосвященству будет неприятно узнать, что его сообщница заклеймена, – продолжал король с той непреклонной суровостью, которая никогда прежде не была ему свойственна.

На словах «его сообщница», которые прозвучали обвинением человеку, оправданному судом парламента, на этих словах, унижавших кумира парижан и признававших одного из князей церкви, одного из знатнейших принцев Франции вором и мошенником, король, словно посылая торжественный вызов духовенству, знати, парламенту, народу, чтобы защитить честь своей жены, оглядел все собрание взглядом, исполненным такого жгучего гнева и такого величия, каких не видано было во Франции с тех самых пор, как вечный сон смежил глаза Людовика XIV.

Никто ни шепотом, ни единым словом не одобрил месть, которую обрушил король на тех, кто замышлял обесчестить монархию. Тогда Людовик приблизился к Марии Антуанетте, и она в порыве глубокой благодарности протянула ему обе руки.

В это время в конце галереи показались мадемуазель де Таверне, одетая в белое, как подобает невесте, а белизной лица напоминавшая привидение, и ее брат, Филипп де Таверне, который вел сестру под руку.