Затем представьте себе действие, какое должно было произвести подобное учение, неожиданно появившееся в обществе, прозябавшем без надежд, без руководителей; в обществе, которое представляло собой архипелаг, усеянный мыслями, то есть подводными камнями. Припомните, что в такую эпоху женщины бывают нежны и безрассудны; что мужчины жаждут власти, почестей и удовольствий; что, наконец, короли позволяют колебаться своим коронам, на которые впервые устремляется из мрака любопытный и угрожающий взгляд, — припомните все это, и можете ли вы тогда найти что-нибудь удивительное в том, что это учение снискало себе приверженцев, говоря: «Выберите среди вас наиболее выдающуюся душу, что превосходит других любовью, сострадательностью, могучим желанием горячо любить и делать всех счастливыми; затем, когда эта душа будет найдена и обнаружит себя в человеке, склонитесь перед ним, повергнитесь в прах, превратитесь в ничто, признайте себя существами низшими по сравнению с ним и дайте простор диктатуре этой души, миссия которой — возвратить вам ваши права, водворить среди вас основной, главный принцип бытия — равенство страданий при вынужденном неравенстве способностей и обязанностей».
Прибавьте к этому, что Неведомый философ окружал себя таинственностью; что он оставался в глубокой тени, чтобы мирно обсуждать, вдали от всяческих шпионов и прихлебателей, великую социальную теорию, которая могла стать всемирной политикой.
«Слушайте меня, верные души, верующие сердца, — говорил он, — слушайте и старайтесь понять; или лучше слушайте меня только в том случае, если вы хотите понять меня, если вы заинтересованы в этом, так как понимание дастся вам нелегко и я не раскрою моей тайны тому, кто не сумеет сам сорвать с нее покрывала.
Я говорю о таких вещах, о которых, кажется, не хочу говорить, и поэтому часто будет казаться, что я говорю не о том, о чем говорю в действительности».
И Сен-Мартен был прав: он имел молчаливых, угрюмых и ревностных защитников его идей, таинственный кружок, мрачный и фанатичный мистицизм которого оставался от всех сокрытым.
Таким-то образом трудились над возвеличением души и материи, оба мечтая о ниспровержении религии, эти два человека, разделившие на два лагеря, каждый со своими требованиями, все лучшие умы, все избранные души Франции.
Таким-то образом к чану Месмера, доставлявшему физическое удовольствие, стекалось все, что было в этой выродившейся нации изящно-материалистического и чувственного, а вокруг книги заблуждений и истины собирались все набожные, сострадательные и любящие души, которые жаждали просветления, после того как насладились химерами.
Если предположить, что внизу, за пределами этих привилегированных сфер, все эти различные идеи расходились во все стороны и становились еще более неясными, что доносившийся сверху шум обращался здесь в громовые раскаты, как проблески света превращались в вспышки молнии, — то нетрудно будет понять то смутное состояние умов, в котором находились низшие слои общества, то есть буржуазия и народ, впоследствии названные третьим сословием. Это сословие лишь догадывалось, что кто-то занимается его судьбой, и в своем нетерпении и покорности судьбе горело желанием украсть священный огонь, подобно Прометею, и оживить им мир, который был бы его собственным, мир, где оно могло бы само вершить свои дела.
Заговоры, находившиеся еще в периоде бесед, ассоциации, бывшие еще кружками; общественные партии, имевшие еще вид кадрилей, то есть гражданская война и анархия, — вот что сквозило под всем этим и что угадывал мыслящий человек, которому не дано было видеть скрытую жизнь этого общества.
Увы, теперь, когда завеса сброшена, когда народы-прометеи десять раз стали жертвами того огня, который они сами похитили, скажите, что другое мог усмотреть мыслящий человек в конце этого странного XVIII столетия, как не разрушение целого мира и нечто подобное тому, что происходило после смерти Цезаря и до восшествия на престол Августа? Август был человеком, что провел рубеж между языческим и христианским миром, как Наполеон был человеком, который провел грань между феодальным и демократическим миром.
Быть может, мы заставили читателя вслед за нами уклонится в сторону и это отступление показалось ему несколько длинным; но, право, было бы трудно говорить об этой эпохе, не коснувшись даже легким штрихом пера важных вопросов, составлявших ее суть и жизнь.
Теперь попытка окончена, попытка ребенка, который старался бы соскоблить пальцем ржавчину с древней статуи, чтобы прочесть под ней надпись, на три четверти стертую.
Вернемся к тому, что составляет видимость. Продолжая описывать реальность, мы скажем слишком много для романиста и слишком мало для историка.
XVIIЧАН
Картина, которую мы попытались набросать в предыдущей главе, описывая время, когда жили наши герои, и людей, занимавших умы тогдашнего общества, может оправдать в глазах читателей непередаваемую тягу парижан к зрелищу публичных лечебных сеансов Месмера.
Поэтому король Людовик XVI, который, хотя и не отличался сам любопытством, но был осведомлен обо всех новостях, производивших волнение в его добром городе Париже, позволил королеве, — как помнит читатель, с условием, чтобы августейшую повелительницу сопровождала одна из принцесс, — в свою очередь, посмотреть на то, что все мы уже видели.
Прошло два дня после визита г-на кардинала де Рогана к г-же де Ламотт.
Погода смягчилась; наступила оттепель. Целая армия метельщиков, довольных и гордых тем, что настал конец зимы, с рвением солдат, роющих траншеи, спускала в водостоки последний снег, почерневший и превратившийся в грязные потоки.
Голубое и прозрачное небо осветилось мерцанием первых звезд, когда г-жа де Ламотт, одетая изящно, как могла бы позволить себе женщина богатая, подъехала в фиакре — г-жа Клотильда постаралась нанять экипаж поновее — к Вандомской площади и остановилась против дома величественного вида; его высокие окна были ярко освещены по всему фасаду.
Это был дом доктора Месмера.
Кроме фиакра г-жи де Ламотт, перед домом стояло много экипажей и носилок; тут же двести или триста любопытных топтались в грязи, ожидая выхода исцеленных больных и входа больных, нуждающихся в исцелении.
Последние, в большинстве случаев богатые и титулованные, приезжали в каретах с гербами; их высаживали и выносили лакеи, и эти своеобразные тюки, закутанные в меховые шубы или в атласные накидки, служили немалым утешением для голодных и полуголых бедняков, которые ожидали у двери наглядного доказательства того, что Бог посылает людям здоровье или болезнь, не справляясь об их родословном древе.
Как только один из этих больных, с бледным лицом и расслабленным телом, исчезал за большой дверью, в толпе раздавался легкий гул, и редко-редко эта любопытная и необразованная толпа, видевшая не раз всю эту жадную до удовольствия аристократию во время съезда на балы или в театры, не узнавала в этих больных то какого-нибудь герцога с парализованной ногой или рукой, то какого-нибудь генерала, которому ноги отказывались служить не столько из-за утомительных военных переходов, сколько вследствие онемения, вызванного частыми привалами у дам из Оперы или актрис из Итальянской комедии.
Само собой понятно, что расследования, проводимые толпой, касались не только мужчин, но и женщин.
Эта дама, например, что пронесли гайдуки на руках, со свесившейся на грудь головой и безжизненным взглядом, напоминавшая римских матрон, которых уносили после пиров их фессалийцы, — эта дама, страдавшая нервными болями или истощенная разными излишествами и бессонными ночами, не найдя себе исцеления или возвращения жизненных сил у модных комедиантов или у тех ангелов-силачей, о которых г-жа Дюгазон могла привести столько удивительных рассказов, явилась к чану Месмера в надежде найти то, что она тщетно искала в других местах.
Пусть не подумают, что мы преднамеренно преувеличиваем развращенность тогдашних нравов. Приходится сознаться, что в то время между придворными дамами и театральными дивами шло ожесточенное соперничество. Последние отнимали у светских женщин их любовников и мужей, а первые перехватывали у актрис их товарищей и названых братцев.
Некоторые дамы пользовались не меньшей известностью, чем мужчины, и их имена возбуждали в толпе не менее оживленные толки. Но в этот вечер многие — и, вероятно, именно те, чьи имена не произвели бы большого шума в толпе, — избежали разговоров и гласности, явившись к Месмеру в атласных масках.
В тот день, на который приходилась середина Поста, должен был состояться маскарад в Опере, и некоторые дамы намеревались прямо с Вандомской площади отправиться в Пале-Рояль.
Через эту-то толпу, изливавшуюся в жалобах, щедрую на иронию, восхищение и главным образом на перешептывание, прошла графиня де Ламотт твердой поступью, держась прямо; лицо ее было закрыто маской. Ее появление не вызвало никаких замечаний, кроме несколько раз повторенного: «Ну, эта-то, вероятно, не очень больна».
Впрочем, не стоит заблуждаться: фраза эта вовсе не означала отсутствия комментариев.
Действительно, если г-жа де Ламотт не была больна, то зачем она пришла к Месмеру?
Если бы толпа была осведомлена о только что описанных нами событиях, то ответ на этот вопрос она нашла бы без затруднения.
Госпожа де Ламотт не раз принималась вспоминать о своей беседе с г-ном кардиналом де Роганом, и особенно о том исключительном внимании, которым он удостоил коробочку с портретом, забытую, или, вернее, потерянную у нее.
И так как в имени обладательницы этой вещички таилась разгадка внезапной любезности кардинала, то г-жа де Ламотт решила узнать это имя одним из двух способов.
Она начала с простейшего и отправилась в Версаль, чтобы навести справки о благотворительном обществе немецких дам.
Там, как нетрудно догадаться, ей не удалось ничего узнать.
Немецких дам, живущих в Версале, было очень много ввиду открыто проявляемой королевой симпатии к своим соотечественникам: их насчитывалось полтораста или двести человек.