Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий — страница 24 из 58

Мы сейчас говорим об одном и том же? Я правильно идентифицировал негодяя, прошел детектор лжи, сдал вступительный экзамен в детский сад?

И откуда, простите, эта моя, якобы, одержимость железным занавесом?! Все знают, что я больше люблю окна. И вот это здесь, что бы ни говорили, точно мое. Это моя камера. Мой парус и киль. Несмотря на то, что здесь мы живем в некоей форме коммунистической утопии. Все ничье. Впрочем, большую часть времени я провел как политическая сомнамбула, идиот.

День проходил мимо меня, я спал в медвежьей берлоге. Вы можете представить Негоша с такой кроманьонской ладонью или Шекспира с сердцем? Из современников, насколько мне известно, такая десница была только у Киша (современники, говорю, не считая Фреда Кременко), однажды мы сошлись в армрестлинге почти до головокружения. Спросите Наталию. Она была ставкой. О, времена, о, нравы, бормотали древние римляне, правда, на латыни. Думаешь, никуда не денешься из-под душного одеяла, а закончишь, как ветрогон.


Потому что обычаи, на первый взгляд несокрушимые, на самом деле меняются чаще, чем белье у большинства из наших сограждан. Скажем, в СССР вешали попов. В Москве в тридцатые годы на улице легче было встретить северного оленя, чем священника. Но с тех пор, как песочные часы перевернулись, богомольцы опять грызут нас, как клопы. Вы, конечно, помните Рэда из «Формы», Сашенькиного кузена, официанта, импортированного из бывшего Союза, комсомольца в годах, который здесь спрятался, сбежав от контрреволюции, от пробивного, дикого, казацкого капитализма? У него был нюх. И вот он выбрал эту милую глубинку, где расцветают виселицы и отливаются стеклянные колокола. А теперь ему, бедному, некуда податься. Вон он, задирает штанины и показывает шрамы на лодыжках (незаживающие мелкие, гемофилические ранки), следы от зубов безумных монахов, свихнувшихся ягнят и бдительных цыплят. (Думаете, прикалываюсь?) Но нет, это не месть, но насилие жертвы.

Впрочем, если ты действительно веришь, то должен быть уверен, что Бог сотворил и хулу, и коммунизм. Все от него исходит, неужели я ошибаюсь? Афина рождается из его головы, Мадонна — непосредственно из гениталий, а мы — перхоть. Божественная перхоть. Это вам известно?

Перхоть, перхоть. Всего лишь сухая изморозь кожи. Сударыня, давайте остановимся. Если вернется ваш муж, с вами как-то обойдется, а мне — плеть и одиночка. Вы прекрасны, прекрасны, но у меня больше нет сил. Утром я ощущаю возраст сильнее всего, лучше не проводить со мной ночь, не принюхиваться. Давайте я сделаю, что надо, и побегу. В тюрьму. А куда же мне еще?

Жена меня не навещает. Редко, мучительно, это так естественно. С несколькими незнакомками я переписывался. Женщины, кстати, любят фашистов, я хочу сказать, — сапогом в лицо. Прочтите это, не ужасайтесь.

Теперь мне, и правда, пора. Господин начальник, ваш повелитель, выдает себя за современного человека, он из тех, кто хотел бы видеть провинциальную каталажку мощной глобальной тюрьмой без границ. Но, по сути дела, он арнаут. Обносит стеной свое имение. Сколько бы и как бы он ни крестился. Не удивлюсь, если каждый раз, уезжая по делам в Митровицу или Забелу, он заковывает ваш цветочек. Как крестоносец с сердцем спортсмена. А вы слышите оттуда мое?

Вы восхитительны, сударыня. Вас почти не видно. У вас есть ваша вышивка, записи опер, старомодная робость. Не будь вы одиноки, разве бы вы заметили меня?

Хотите еще одну историю? Разве не поздно, дитя мое? Опять про вас? Ошибаетесь, если думаете, что я неутомим, что всегда готов удивить вас. Хорошо, еще одну, при условии, что вы потом заснете. Я приду укрыть вас. Если вас посреди ночи разбудит грохот в передней, знайте, что это явился ваш упившийся хозяин, и что он захочет укусить вас за губу, в шею. Вы притворитесь спящей? Или мертвой?

Я расскажу. Я не забыл.

Скажем, вначале вы бы его и не заметили. Сначала вдруг стало холодно. Какой-то злой бог Канда раскомандовался, громит метеостанцию. Иглу с ледяной водяной пулей загоняет вам в вену. Вот такое это ощущение. Как будто мертвец провел ногтями вдоль позвоночника. Это такие глубокие мурашки, вы дрожите? Бывают такие дни. Когда мы вспоминаем свою смерть. И тогда человек уходит в себя, как корявый пьяный эмбрион. Его не заботит никто другой, даже в объятиях. Мгновения полного слияния с самим собой, неконтролируемого мочеиспускания, ужаса. Приблизил ли я к вам хотя бы немного границы метеопатии? Словом, описываю, как вы себя чувствовали.

Вы думали, достаточно закутаться в воротник, засунуть головку под крыло? То есть: вдруг стало так холодно, что вы думаете только об этом. Понимаете? Вы вдруг оказались в безумном туре вальса, и от скорости вращения у вас леденеют артерии. Вы наклоняетесь к губам партнера, раздваиваете язык на полярные лезвия тонкого стального ножа. Полагаю, что вполне понятно, можете открыть глаза, размять затекшие члены.

Вы оглядываетесь, вам нужно время, чтобы понять, что к вам прижимается и подсовывает под вашу руку свою никакой не метафизический Меркурий, божественный соблазнитель полутрупов, но знакомая вам Наталия, вила из Круга сербских сестер, где вы только что окропляли сироток холодным молоком из ваших плачущих грудей. Не вздрагивайте, картина весьма сильная, но у нас мало времени. Срежете через парк.

И пока вы с непониманием слушаете коммуникативно щебечущую подругу, замечаете на ее лице и шее свежие молочные пятна, давно умершие платаны и будку для лебедей, полную железных зубов. Иными словами, не замечаете ничего (как всякой здешней, вам надо куда-то уехать, чтобы прозреть), только замерзшую точку на носу, последний укус какого-то забытого пуантилиста.

И на всей этой однозначной картине, которая проглатывается залпом, как испаряющееся лекарство, торчит только одна тень (вы комично об нее спотыкаетесь) — какого-то несчастного малыша, который стоит лицом к лицу с потрескавшейся березой, собираясь, наверное, облегчиться, вы неприметно улыбаетесь. Обрываете лепет Наталии, опуская кончики пальцев в скользкой перчатке на ее верхнюю губу, молча указываете ей на спешащегося паренька, который все еще корчится. Что-то не так, он слишком долго находится в этой позе, и тогда, несмотря на общее неудовольствие, вы должны посчитаться с этим. Если он пробудет так еще некоторое время, то окоченеет, как старомодная скульптура, вы вновь ежитесь. Вы должны обратиться к нему. Решительно сворачиваете со своего пути. Наталия прижимается к вам. Вы подходите к мальчику.

Он вас все еще не замечает, у него несколько грубый профиль, вероятно, из-за этой сибирской аритмии, замерзшими пальцами пытается расстегнуть множество пуговок, подпрыгивая от нетерпения. Желтые слезы делают его гримасу более живописной. Вы отпускаете Наталию, слегка оттолкнув ее, прикусываете шов на кончике среднего пальца и зубами стаскиваете перчатку, молча и решительно беретесь за пуговицы. Наталия с любопытством и наигранным испугом выглядывает из-за вашей спины, мальчик смущен, но не сопротивляется вам, дыша на окоченевшие, одеревеневшие пальцы. Наконец, путь свободен. Все еще не поздно! С шаловливой тенью на лице (есть ли хоть что-нибудь в этой опустошенной мясной лавке?) решительно запускаете руку в гульфик паренька…


Только бог и Наталия увидят то же, что и вы. Наталия прикусит губу, а бог, например, небесную грудь. В общем, вы поперхнетесь. Потому что вместо петушка, скрюченного, как поросячий хвостик, вытащили наружу, на кусачее солнце, крепкий хоботок, вполне пригодный для жесткого порно. С тихим возгласом выпустите из рук толстенный канат, из которого брызнет золотистая жидкость.

Машинально оботрете о себя руки, и вы, и Наталия (она решила пощупать, посмотреть, настоящее ли это, или же какая-то детская уловка, обманка, пистолет-пугач), испуганно замрете, сделав шаг-другой.

Парень, сколько тебе лет, — спросите вы хором.

Увидите угасающую струю, дымящуюся лужу, мясистое сияющее лицо, бесстыдно повернувшееся к вам.

В июне стукнет тлицать тли, — оскалится карлик, с ладонями, поднятыми в воздух, как у хирурга, готовящегося к аборту. Извините, не велнете ли его на место?

Конечно же, вторую половину истории я рассказываю сам себе, сон начал одолевать вас уже на второй четверти, когда было холоднее всего, когда ледяные сталактиты и сталагмиты росли и с языка, и с нёба. Я ничтожество, трус, рассказываю только то, что подходит. Думаете, я решился бы по-другому? Не сиди я в тюрьме, наверняка стал бы придворным поэтом. Нет, я никогда не бываю искренним, искренность не существенна для литературы. Если бы вы меня действительно слушали, я бы по-другому рассказывал. Моя дочь встречалась с каким-то музыкантом, проходимцем, ни имени, ни лица его не помню, и отмечала Новый год в доме глухонемых. Они чувствуют вибрацию, — уверяла она меня, — и просто не переносят фальшь. Но запаздывают, следуют за тональностью. Поэтому знаю, что вы меня поймете, потом, позже, когда смолкнут звуки, хотя, надеюсь, тогда я буду уже далеко.

Кстати, тем карликом всегда был я, это, по крайней мере, очевидно. Правда, с конечностями и членом нормальной длины, даже чуть выше среднего роста, но все-таки карлик с короткой, тулуз-лотрековской тенью, важнее опустошенного трафарета, сохнущего в лунном свете.

Опять-таки, вместо карлика я мог бы быть и негром, нашим, местным черным (например, из Сербской Черни, ах, игра слов — пустое занятие, головокружительная карусель, легкое пьянство), ребенком какого-нибудь беглого или съеденного африканского студента, или дипломата из банановой республики, с дерева. Ничего бы по существу не изменилось.

И как мне, такому, говорить от чьего-то имени? Кого я представляю, кроме нескольких городских гномов, которых я избегаю, как и они меня? Я — рассказ из вторых рук. Фальшивый домашний деспот без имени.


Сон вас совсем лишает сил. А пробуждение — еще больше. Именно вам лунный свет отливает идеальную посмертную маску. Сижу у вас в ногах и прислушиваюсь, дышите ли вы. Так я, молодой, трясся над своими слабенькими дочками. Внезапная младенческая смерть — по-прежнему тайна. Что это, на первый взгляд беспричинно, что заставляет их отказаться прежде, чем они начали? Нет никакого видимого признака, симптома, смысла. Просто случается. Вы, верно, слышали об этом?