в пепельнице) и равнодушно чертит пальцем на запотевшем стекле каких-то безумных червей и чудовищ, пока не позовет ее пронзительный свист самовара.
Нет, в отличие от моих более-менее регулярных обмороков, эти моменты вуайеризма (как мог бы их опрометчиво назвать невежа), моего участия в светской жизни (это уже звучит лучше) не означали ощущения превосходства, их нельзя было сравнить с извращенным обнюхиванием чужого белья. Мои ощущения более всего походили на те, что овладевают водителем большого грузовика.
Если спросить его, чувствует ли он себя на дороге хамом, как бездушный слон в посудной лавке, или как танцующий вальс борец, шофер без малейшего сомнения (и злобы) не согласится с такими сравнениями, но отметит, тем не менее, особое чувство заботы и внимания, которым мог бы обладать огромный, как Шварценеггер, воздушный шар (в форме сердца), который парит в комнате, полной подростков, уснувших где попало после безумной вечеринки, постоянно опасаясь кого-нибудь задеть и разбудить. Словом, все это было нежной мукой, сладким дремотным желанием, влиянием ангела-хранителя, желающего любой ценой смягчить чье-то легкое, но неминуемое падение. Я знал о них все.
Этот Сашенька Кубурин сразу переключал канал, когда, грезя перед экраном, натыкался на какую-нибудь мелодраму о тяжелобольных детях. Пугался, наверное, маленьких лысых черепов, худеньких прозрачных ручек и ножек, предсмертной невинности.
Вот если бы его спросили, то он скорее бы поддержал эвтаназию, это человечнее. По крайней мере, так он твердил Стриберу, своему сиамскому близнецу, с карманами, вечно набитыми книгами с ослиными ушами. Они все время были вместе, какой-нибудь блюститель нравственности уже начал бы их подозревать.
Ты бы дал разрешение отключить меня от аппаратуры, если бы тебя спросили, а ты бы знал, что надежды нет? — донимал он товарища.
Тот колебался, теребя бородку. Да, но что, если ты еще молокосос, и ничего еще не сделал? Ну, знаешь, познать женщину, научиться читать?
Дружище, речь не о наказании, а о милосердии. О жертве более глубокой. Ведь это не самая тяжкая ноша — жертвовать собой. Особенно если знать, что вернешься.
А что означает принуждение — жить дольше? Дольше терпеть боль?
В то же самое время, когда он спорит с приятелем (все происходит в нашем дворе, дети играют в мяч, а двое мужчин поочередно затягиваются одной сигаретой, поддерживая огонь и сидя на ступенях, с которых беззвучно срывается луч света, как детская коляска в одном старом фильме), в голове у Саши Кубурина возникает глухое подозрение (и он вновь вздрагивает), что с ребенком что-то не так.
Когда он явился к роженице с цветами, припоминает, так целая толпа специалистов едва не разнесла его в клочки, орган за органом. У ребенка поначалу не обнаружили ничего такого, но и потом он не переставал идти мелкими шагами, по улице, чтобы в чем-нибудь не ошибиться, не переступить черту и не подвергнуть опасности суеверную пантомиму, магический танец.
Посмотри на этого страдальца (я понял, что он показывает на меня, хотя я сидел на табуретке, почти совсем отвернувшись к детям, которые, перекрикиваясь, играли в мяч). Он такой несчастный и немощный, если будешь смотреть на него каждый день, как я, ты впадешь в отчаяние. Как долго еще надо делать ему искусственное дыхание?
Полегче, молодой человек, чуть ли не вслух возмутился я. Меня от тебя мороз пробирает, несмотря на то, что я знаю твою лживую натуру и склонность к преувеличениям.
Только не говори, что ты готов его съесть или треснуть кувалдой по голове, — осторожно усмехнулся Стрибер, и я на мгновение потерял его из виду.
Техника тут — не самое важное, — отмахнулся Сашенька. — Ты считаешь, есть принципиальная разница в том, распят ли Христос, повешен или расстрелян?
Он говорил как революционер. Террорист. Как человек, способный убивать во имя идеи или голодного брюха. Если бы еще и говорил о ком-нибудь другом.
Так он уж и не такой старый, — заключил Стрибер, рассматривая меня.
Слушай, в конце концов, за этот комплимент я приглашу его на объедки.
Должен признаться, этот парень мне был исключительно антипатичен, такого человека вам захотелось бы заразить, есть такие физиономии, каждый по себе знает. А был он (и это имело значение) разъездным торговым агентом, назойливым, как религиозный активист, я был уверен, что это он забивает мой почтовый ящик пугающе смешными листовками о скором пришествии Христа, потому что эти разноцветные бумажки с призывами к покаянию смешивались с бланками заказов на научно-фантастические романы, и оставлял их, конечно, Стрибер.
Похоже, он страдает той же болезнью, которая потихоньку убивает Мохаммеда Али.
(А вот и нет, милый мой мальчик, хотел я ему сказать, у негра — Паркинсон, печальное зрелище, он похож на страшно замедленную телесъемку. А у меня — Альцгеймер, я даже не старею, а молодею, становлюсь ребенком, возвращаюсь, это совсем другое дело.)
Я его вчера видел, он мне напомнил слово, разбитое на слоги, — сказал Стрибер, мелко тряся головой, непристойно передразнивая больного боксера.
Сашенька начал размахивать кулаками, скалясь и прыгая вокруг мешка с книгами.
Я слышал, Форман хочет вернуться…
Ну, да, хоть он и в годах, с крупной бритой головой, лупит полуголодных бедняг, которых отлавливают живодерской сеткой. Скоро и на ринг вернется. (Тут он показывает на меня, и я уже могу нащупать свое лицо, перекошенное от склеротических приседаний.) Нет больше настоящего бокса, с тех пор как Али потерял титул, проиграв какому-то типу, который и на боксера-то не похож, так, мелкий неловкий контрабандист, которого догола раздели на таможне.
У меня есть кое-что для тебя, — и Стрибер засунул руку в мешок, неловко уклоняясь от ударов.
Какая-то мать звала детей с верхушки небоскреба голосом черного муэдзина.
И меня прихватили с собой.
Что это за книга? — Златица указала на монолит, зажатый рулонами наждачной бумаги.
Это? — Сашенька оторвал взгляд от деревяшки. — Стрибер оставил.
Небольшая мастерская отлично вписалась в точные, круглые границы моего русского бинокля. Первоначально ее здесь не было, под нее изобретательно приспособили помещение в полуподвале, частично бывшее бомбоубежищем на случай атомной войны, а частично и ненавязчиво узурпированное у кладовки для велосипедов. Такие мануфактурные секвестры (все загорожены решетками на замках) есть в каждом доме по соседству: многие тут в выходные дни мастерят, ремонтируют, ковыряются, пилят и ругаются сквозь зубы, пока дети играют в классики на потрескавшейся пятиконечной звезде, а жены волшебными тряпками вытирают пыль с рам субботней сентябрьской идиллии.
И вот в одном из таких приспособленных для хобби пространств Саша Кубурин пытается успокоить нервы, перекрашивая старую колыбельку или переделывая ее в птичью клетку или собачью будку, отсюда не очень хорошо видно.
Брюс Ли, — остановился Сашенька, продолжая говорить сквозь зажатые в зубах гвозди. — Забыл сказать ему, что по мученичеству с Али может сравниться только Брюс Ли… Если не считать толпы безымянных несчастных, которые не сумели разрекламировать ни свою силу, ни свое страдание… Прекрати, пожалуйста, не пялься на меня. Я должен работать.
Тебе необходимо имя, или ты просто откликаешься на волну помоев, плеснувшуюся в корыто? Да, я думаю, что этого достаточно.
Любовь моя, не надо меня соблазнять своим сладким язычком. Я в любом случае твой.
Я понадеялся, что легкий удар молотком по пальцу прервет эту супружескую перебранку, эту крупицу реальности в романтической картине совместной жизни. И правда, мягкая головка халтурно сделанного шурупа повернулась не туда, и все началось сначала.
Ты вернула кассету? — спросил Саша, поглаживая отшлифованную еловую доску (в которой чаще, чем в других, заводится гниль).
Хотелось бы, чтобы с этого момента ты сам возвращал свои мерзости. Хватит с меня насмешливых взглядов и грязных комментариев в видеотеке.
Выдумываешь. Это же их работа. Они живут за счет этих фильмов. И ты не одна. Сашенька остановил ногой мяч, медленно закатившийся в мастерскую, и носком ботинка вернул его раскрасневшемуся малышу, подбежавшему к входу. Впрочем, душа моя, твое чиччолинистое личико не рифмуется с «Днем жизни» или «Выбором Софи».
Нахал, — весело рассмеялась Златица и притворно погрозила ему окровавленной пилой.
Сегодня утром меня разбудил телефон (ты уже вышла к малышке), и какой-то мужской голос молчал в трубку (хотя я, по крайней мере, трижды заклинал «алло»), и только потом связь прервалась. Я ждал с трубкой в руке, но ничего не произошло…
А сам ты не догадался, например, ее положить? Может, перезвонили бы?
Не отвлекай меня своими шуточками. Я тебя спрашиваю, что ты об этом знаешь.
О звонке? М-м-м… Я и не знаю, с чего начать.
Слушай, я против условностей… Но раз уж мы поженились, было бы неплохо узнать о тебе больше. Если это не слишком действует на твои эмоции.
Как ты догадался, что звонит мужчина, если он молчал? Не знала, что ты ясновидящий. Может быть, ты мог бы разыскивать пропавших без вести?
Узнал по дыханию. Женщины не так дышат.
Ах, как ты легко меня поймал. Должна сказать, у тебя на это талант. Почему бы тебе не попробовать заработать на нем? Может, мы когда-нибудь вспомним об этом, о твоем первом чуде? То есть, о первых признаках твоего безумия.
Резиновый мяч опять влетел внутрь и сбил консервную банку с гвоздями.
Смотри, куда бьешь, — прикрикнул Сашенька на мальчика. Похоже, тебе сегодня очень весело, — не глядя на нее, сказал он и принялся собирать рассыпанные гвозди обломком магнита.