Мне плохо, — говорю. — Мне плохо.
Саша Кубурин не любит фильмы про детей. Я уже говорил об этом? Те, другие — да. Часами торчит в видеотеке, перебирая кассеты для взрослых, словно они чем-то отличаются друг от друга. Что хочу, то и делаю, — бормочет он, роясь в пустых коробках, как будто пытаясь что-то вспомнить.
Феллини порнографического кино, нахваливает реклама на пестрой упаковке, загаженной изображениями голых человеческих тел, сокрушаемых любовными усилиями. Феллини? — с отвращением удивляется Сашенька и запихивает кассету подальше. Этот бесконечно надутый тип имеет в виду сцены с обнаженной натурой типа Виллендорфской Венеры, хозяйки табачной лавки, которые задушат весь похотливый мир величественными грудями, или ненасытную похоть масонской нимфоманки, свободные желания которой внушают страх мелкой душонке? Или, хуже того, этим сопоставлением деятель кино возвещает о своих неуклюжих претензиях на искусство, если только он не постаревший подросток-онанист, готовый на все, лишь не быть одному? Засунь еще дальше эту жалкую кассету, мой стражник с башни, подальше от толп несчастных, взыскующих истинной, документальной любви…
Что-то в этом роде Сашенька собирается заявить сонной девице за прилавком, может, и говорит ей это, черт его знает, он пьян, или она пьяна, не все ли равно, назавтра он вряд ли что вспомнит, затемненную пленку и ощущение слабости, которое делает нас людьми. Только не Феллини, возможно, Пруст, Пруст порнографического кинематографа, обладающий вкусом, терзающим тело. О чем-то подобном думает Саша Кубурин, точнее, излагает свои мысли Стриберу, своему товарищу, но только мысленно, словно тот здесь, а вообще-то Саша лежит на полу у кровати, куда его столкнула Златица, или его кошмар, он в этом не уверен. Лучше всего твердо придерживаться амнезии. Ни о чем не иметь понятия, это полезно для здоровья.
Несмотря ни на что, получается, что Кубурин — один из тех, кто живет внутри себя, в некотором роде в изоляции, в оцепенении. Как вампир. Когда время от времени выходит наружу, то теряет рассудок. Напивается, как одержимый, мрачнеет и начинает дергать всеми членами. В своем взбрыкивании бывает грубым, а и языком мелет точно так же. Все это бред, лунатизм, лихорадочная активность. Топчется на месте, как заводная игрушка, пока подпруга не ослабнет, пока батарейка не сядет. И оттуда прямо в сон. А как проснется, опять ни с места. Не видел я более стойкого стремления забыться, чем у впечатлительных людей, с детства помнящих обиды.
Кто-то скажет, что я описываю себя, но это верно лишь отчасти. Доктор замечательно сказал: я только в самом начале болезни, годы пройдут, процесс непредсказуем, пока не завладеет мной полностью, пока не опустеет мозг, и я не стану счастливым. А пока что это история с редкими вылазками, малыми порциями сенильности, или погружением в пьянство без алкоголя. Я все еще в здравом уме. Ай, ай, слышу себя, как зову, но если спросят — кого, то я не могу вспомнить.
Порнографический фильм — суррогат скучной жизни, — пересказывает Сашенька Кубурин прочитанную в газете статью. — Смотри, здесь говорится, что мужчина — существо, склонное к промискуитету, поэтому лучше вместе смотреть порнофильмы, чем волочиться за другими женщинами.
Где это пишут, — Златица отнимает у него газету, и пристально вглядевшись в текст (с некоторых пор она боится, что у нее потихоньку портится зрение), говорит:
Здесь могут написать что угодно, только я не могу вспомнить, когда это ты познакомился с автором статьи (кстати, он, скорее клинический случай, чем клинический психолог), откуда он так хорошо тебя знает? Ты его в «Форме» нашел, или в каком-нибудь еще более неформальном месте, например, перед магазином, где ты напиваешься с бездомными? А может, ты написал ему и пожаловался?
Это универсальная, абсолютная категория, — теряется мужчина.
А сейчас ты перешел на бокс? Легко у тебя получается!
Этот закон распространяется на всех, — Сашенька устало протягивает руку…
Когда-то ты утверждал, что ты единственный в своем роде, а теперь потерялся в толпе?! И, пожалуйста, не прикасайся ко мне, от твоих нежностей остаются синяки и появляется экзема…
Фильм продолжается. На мгновение оба умолкают, а тут и стоны переходят в вопль настоящего или притворного оргазма, как будто сцену снимают камерой, установленной у входа в маленький несуществующий ад, в котором тяжко трудится Мадонна. Из-за страшных голосов иногда боюсь уснуть.
Я что-то запутался, сколько уже ребенок молодой пары в больнице. Недолго, думаю, но с памятью у меня, как я сказал, плохо, я в этих подсчетах теряюсь. Ребенок, собственно говоря, грудной, и легко выяснить возраст, если будем двигаться неспешно и чаще останавливаться для передышки. Сегодня 9 сентября 1990 года, мои именины, святых Иоакима и Анны. Святой Иоаким был сыночком Варпафира из колена Иудина, потомком царя Давида. Анну выдали в Назарет за упомянутого Иоакима. Пятьдесят полных лет они прожили в браке без детей, и только в преклонном возрасте родила Аннушка Марию, пресвятую Богородицу нашу…
Но нет нужды так углубляться, хотя лучше всего я помню то, что слышал раньше. Довольно знать, что сегодня мы славим святую семейную пару, только я не стал бы приправлять эту историю пошлыми аллюзиями, Иоаким и Анна, дедушка и бабушка Иисуса, этого более чем достаточно.
Ребенок этот, даже не знаю, как его зовут (есть ли у него вообще имя, все ведь случилось с кинематографической быстротой), я слышал, родился с пороком сердца, то ли сердце не с той стороны, или еще хуже, не знаю, мне всегда от чужих диагнозов сдавливало грудь, думаю, было что-то генетическое, никуда от этого багажа не денешься. Ребеночка не видел, я из тех, для кого все младенцы на одно лицо (да и люди тоже, раз уж мы об этом).
Когда время пришло, ребеночка прооперировали. Дело это непростое, когда соринку из глаза вынимают, и то плачут, а тут такое. Надо ждать и надеяться, — говорят доктора. Наш городской акушер молчит и хромает вниз по улице. Ждать и надеяться. Как говорит Сашенька, это мы и так делаем, от скуки.
В таких делах, разумеется, без крови не обойтись. Нет, — кричит Анна и борется с санитарами из-за бутылочки с кровью, как алкаш или вампир. А может, она права? Каждый раз, когда, бреясь, порежусь, с кровью как будто теряется капелька души. Истекает мое нутро.
Ребенок родился раньше срока. На два месяца, если меня правильно информировали. Долго находился в инкубаторе, на искусственном вскармливании. Сейчас ему должно бы быть столько месяцев, сколько пальцев на моей руке, если бы я в свое время отрубил указательный палец, чтобы не служить в армии. Я столько раз это слышал, что выучил наизусть. Лучше закрыть окно, потому что сейчас начинается сцена пароксизма, когда Златица пытается вытащить и порвать пленку из взятой напрокат кассеты, обвиняя мужа и себя в том, что зачала этого ребенка, предаваясь разврату под такой же фильм. В момент, когда соединились языки двух женщин, пленка застряла, фильм прервался, и автоматически появилась телевизионная картинка, на которой кто-то сквозь убийственный электронный снег объявил, что умер Киш.
Нетрудно установить факт, что это было 15 октября 1989 года, когда они вдвоем, в одной постели, наблюдали эйфорическое падение известной стены, эмбрион размером с глаз уже месяц задыхался в материнской утробе, и уж совсем неважно, что Златица тогда заплакала, а также то, что на вопрос мужа, что это с ней, ответила, что скончавшийся был ей как отец. Все сошлось день в день.
Смотри, ты все перепачкал, указывает Златица ножом на свежие пятна. Хотя Сашенька продолжает рассеянно стряхивать краску с кисти, она все-таки говорит не так, как написано и как бы следовало говорить, исходя из ситуации, голос ее мягче, нежный, а собранная колыбелька сияет, и, несмотря на пятна, ей трудно скрыть восхищение. Эта картина достойна музыки.
Я тоже когда-то любил оперу. Но я не бывал в ней с тех пор, как меня разочаровала одна давняя постановка Волшебной флейты. В ту пору я думал, что, как говорится, женат на музыке. Я привык вкалывать по-черному в администрации Тито, но еще не все чувства угасли от однообразной жизни. Размеренность только иногда и не очень явно вгоняла меня в депрессию, я по-прежнему был на приличном расстоянии от отчаяния.
Людей я чурался давно. Примерно с войны. Правда, я терпел их на расстоянии, мог их касаться в перчатках. Больше всего мне нравилось сидеть в тени на балконе, с моим русским биноклем в руках, и разглядывать освещенную сцену. Тогда мне было достаточно зажмуриться и подставить оголенную шею бритве севильского цирюльника. Так я представлял себе женитьбу, а не восторженную одержимость оперными дивами с великолепными бюстами, в напудренных париках и с королевским голосом, о чем кто-то мог бы мечтать.
И вот так все оно и было, вплоть до той оперы Моцарта. Уже много лет я подкрашивал поседевшие виски и усики, но все видели во мне старого повесу, как будто оставляю за собой особый пахучий шлейф, который выдавал и рекомендовал меня, я не мог скрыть свой статус, даже если бы и захотел. Невозможно описать, какой это был аромат, для этого надо иметь чистые ноздри и дар рассказчика, сейчас можно гадать, насколько он был близок к смеси запаха плесени, свежевскопанной земли и непроветренного постельного белья, но я не могу сказать, в каких концентрациях и в каких пропорциях, так что рецепт непригоден, пустая трата времени. (Иной раз думаю, что эти слова — наиболее точное определение моей жизни.)
Итак, я прилизался по примеру одного закоренелого холостяка, знакомого мне с детства (его звали Кафка, он был портным из Телепа, если ничего не путаю), достал из шкафа какой-то коротковатый костюм и отправился на первое представление, чувствуя, как распространяю вокруг себя миро влаги и обычного несчастья. После того, как билет надорвали, я наощупь нашел свое место, — я всегда выбирал одно и то же, мне нравилось это обманчивое постоянство. Если кто-то опережал меня, я отказывался от другого кресла, отворачивался от билетерши без всяких объяснений. Это было чистым суеверием, казалось, займи я другое место, случится нечто страшное. В этом таилась и какая-то частица от животного, условный рефлекс Павлова, как глупая мышь, я упрямо вгрызался в сыр и каждый раз получал по губам.