Ожидание — страница 11 из 52

эдемский язык, а после окончания университета уехать в Анимию, получить работу встречающего гида – привратницы райского города. Нужно было всего лишь ждать.


Друзей среди одноклассников Саша так и не завела. Общалась разве что с соседкой по парте Асей Дементьевой – и в основном по делу. Ася была невероятно красивой осанистой девочкой с гладкими ореховыми волосами, с золотисто-персиковой кожей, будто мягко подсвеченной изнутри. И неизменно безразличным, идеально полированным взглядом рептилии. Сашу не покидало ощущение, что из-под длинных пушистых ресниц на нее смотрят черные каменные иглы ящеричных зрачков. Просочившееся наружу холоднокровное нутро.

Саша и Ася договаривались в начале каждой четверти, кто будет приносить учебники по истории и литературе, а кто по алгебре и географии. Ежедневно сверяли ответы примеров из домашнего задания. Иногда созванивались по поводу совместных рефератов. Но за пределы этих вынужденных шаблонных бесед общение практически никогда не выходило. Обсудив рабочие моменты, Ася поспешно прощалась с Сашей, словно стряхивала с рукава налипшие крошки от столовского творожного кекса. И тут же отправлялась к своим взаправдашним, признанным подругам – бойким шумливым девочкам в джинсовых мини-юбках и цветастых синтетических топиках под обязательными темно-синими пиджаками.


Мама в первые месяцы вдовства замкнулась в себе. Черты ее лица заострились, кожа посерела, будто вымокшая бумага. Возле тонких, вечно поджатых губ появились заломы, под глазами – тусклые впадины. Да и сами глаза заметно обесцветились, поблекли – словно горе вымыло из радужки привычную ясную синеву до ледяной голубоватой полупрозрачности.

С Сашей она практически не разговаривала, только по необходимости. Произносила короткие бытовые наборы слов – тусклым и ровным голосом, почти без ударений и без пауз. Саша убери остатки супа в холодильник. Саша не забудь развесить выстиранное белье. Саша я завтра приду с работы поздно ужинай одна меня не жди. И даже эти постные бесчувственные предложения – точно из учебника английского разговорного – давались ей с трудом. Саша видела, как при всякой фразе напрягались голубые жилки на ее висках и скулах, как подергивался тоненький сосуд на правом веке. И даже, казалось, слышала, как поскрипывало у нее в груди – жалобным зовом несмазанных сердечных петель.

Однако с приходом декабря мама стала постепенно приходить в себя. Нашла новую работу – в бухгалтерии магазина спортивной обуви. Немного вытянула их с Сашей из глубины перманентного отчаянного безденежья, еще больше сгустившегося после смерти Валеры. Расправила сдавленные горем плечи, закрасила все более заметное серебро преждевременной седины. Выбросила наконец старую каштановую дубленку, немыслимо тяжелую, так и тянущую вниз, к мерзлой земле – сменила ее на легковесное светло-песочное пальто. И в этой своей песочной невесомости она уверенно заскользила по тушинским обледенелым улицам, сквозь январские сумерки, немую выстуженную черноту, вихри метельного праха, искрящегося в фонарном свете. Сквозь зимние будни – сероватые и одинаково ровные, как листы бухгалтерской бумаги; сквозь неотступные каждодневные проблемы и порожденную ими головную боль – пульсирующую, многоугольную. Жизнь должна была продолжаться, нужно было оставить позади свою кровоточащую память о лучших временах и двигаться дальше.

Правда, общение с Сашей потеплело не сильно. Мамин голос немного смягчился, оброс цветом и переливами интонаций; на сухие куцые замечания стали все чаще наслаиваться фразы чуть более рельефные, не бытовые, не вынужденные. Но все же лицо ее оставалось при этом замкнутым, холодным, словно запертый подвал, ключ от которого безнадежно утерян. Саше казалось, что мама никак не может ее за что-то простить. Будто внутри мамы никак не исчезали остатки едкой концентрированной обиды – уже остывшей и замерзшей. Возможно, это была обида на то, что Саша, которую Валера так любил, так уберегал от реальности, не проронила ни слезинки на его похоронах и со странной нездоровой легкостью шагнула в жизнь без папы. Вероятно, маме казалось несправедливой и жестокой эта внезапная невозможность разделить свое живое жгучее горе с собственной дочерью.


Пытаясь ускользнуть хотя бы на пару часов от глухого ежедневного одиночества, Саша продолжала встречать поезда. Как и при папе, отправлялась после уроков на вокзал. С привычной поспешностью пересекала вокзальную площадь – осенью промерзшую до хрусткой корочки на плитках, зимой до твердых неровных волдырей, а летом беспрерывно охлаждаемую потеками пива и пломбирной жижи. Мимо отрешенного, вечно немого фонтана, мимо обколотой бетонной урны, наполненной мертвыми сигаретами. Торопливо взбегала по стоптанным ступеням – местами чуть треснутым, местами совсем рассыпавшимся. Решительно тянула на себя тяжелую стеклянную дверь. Затем, пробираясь сквозь вокзальное нутро, изо всех сил старалась не смотреть в сторону газетного киоска. Туда, где теперь сидел, небрежно развалившись, чужой неприятный человек – с опухшими желтоватыми глазками и отвисшей нижней губой. Туда, где болезненно пульсировало непоправимое папино отсутствие.

Выйдя к перронам, Саша останавливалась и медленно выдыхала. Наконец можно было вернуться к себе. Казалось, будто сырая и скомканная ткань одинокого буднего дня начинала разглаживаться и прогреваться.

Вокруг по-прежнему, как и при папе, сновали люди. Радостные, предвкушающие, беззаботные. Плачущие глубоко в себя, наливающиеся изнутри тяжелыми невидимыми слезами, разбухающие от душевной соленой влаги. Но чаще – пропитанные усталым, полупрозрачным, слегка угрюмым безразличием. Люди поспешно выныривали из прибывших поездов и жадно ныряли в поданные на посадку пустые вагоны. Словно в теплое бархатистое море у берегов Анимии. Море, которое они, скорее всего, никогда не видели и не увидят за всю свою жизнь. По крайней мере, большинство из них. Но Саша увидит обязательно. Пройдет время, и перед ней раскинется слепящая морская синева, примет в себя, обнимет ее замерзшее тушинское тело. И будет тепло и бестревожно, и солнце будет длиться бесконечно – в яркой подвижной лазури, в сверкающих брызгах, в соленых – похожих на слезы радости – каплях между ресницами. Ведь не только эдемским жителям и гостям дано это мягкое лучистое колыхание шелка. Ей, привратнице, тоже можно будет притронуться к ласковой глубокой сини, скрытой за городскими воротами.


Сэкономив немного денег на школьных завтраках, Саша купила в тушинском книжном магазине альбом с фотографиями Анимии. Тяжелый, красочный, гладкий. В скользкой суперобложке с изображением терракотовых и сливочно-белых домиков, весело рассыпанных по зеленым холмам, и широкой сияющей полосы того самого бархатистого моря. Хранилище глянцевых городских видов – недвижных, омертвелых, лишенных окружающего воздушного трепета. Но так же, как и фотографии Оли Савицкой, эти снимки оживали внутри Саши, пропитывались запахами, теплом, лучезарной мягкой душой. И всякий раз, когда одиночество давило слишком сильно, когда в голове болезненно громко шумел зимний ветер, Саша открывала альбом. Смотрела сквозь глянцевую бумагу на крыши анимийских домов, на красно-бурую коросту черепицы, залитую спелым медовым солнцем. На тенистую сочную зелень анимийских садов, праздничные оранжево-желтые брызги апельсиновых и лимонных деревьев, серебристые оливковые рощи, благородно четкую линовку виноградников. На карандаши колоколен – остро заточенные, обращенные к безмятежным лакированным небесам. Разумеется, смотрела и на вокзальную площадь с фонтанным райским павлином – в самый центр, в пульсирующую сердцевину своей мечты. И колкий воющий ветер постепенно замолкал. Внутри Саши наступала тишина. Не абсолютная и оглушительная, не та, что словно предшествует сотворению звука. А тишина теплая и спокойная, как мягкий флисовый плед. Уютная ворсистая негромкость. Саша укутывалась в эту внутреннюю тишину, наполнялась теплом, и ей казалось, что эта тишина и есть настоящая жизнь – простая и безветренная. Образы Анимии были одновременно и успокоением, и обезболиванием, и неизменной трепещущей точкой бытия. Образы Анимии были поводом продолжать жить.


Благодаря глубокой, нутряной вере в свою негромкую мечту, благодаря рожденной из этой мечты твердокаменной воле Саша закончила школу с золотой медалью и поступила на бюджетное отделение филологического факультета Тушинского государственного университета.

С той поры Сашина повседневность как будто начала наливаться ярким живительным светом. По крайней мере, так казалось в первые два года учебы. Саша словно вышла из сумеречной сырости в ослепительный долгий день. Дни покатились спелыми, нагретыми на солнце яблоками – круглые, румяные, завершенные. Не оставляя после себя ощущения пустоты и холодной гнетущей неопределенности. Наполняя сердце созревшим плодоносным теплом.

Саша учила эдемский язык с честным бескорыстным упоением. Прилежно выписывала правила, усердно зубрила неподатливо прекрасные, вечно ускользающие слова, пыталась сплетать их в тонкое воздушное кружево предложений. С завидным упорством старалась постичь логику, сущностный нерв, скрытый душевный механизм этого неродного, но такого желанного языка. Понять, что же там внутри, как же работает его сложное живое устройство. Язык казался похожим на свое главное земное обиталище – Анимию. Он ощущался в Саше таким же рельефным, живописным, переливчатым. Таким же недосягаемым и притягательным.

Занятия по эдемскому вели попеременно двое молодых преподавателей. Антон Григорьевич Панин – долговязый белокурый мужчина с очень цепким энергичным взглядом. И Алиса Юрьевна Кац – розовощекая полная женщина, всегда лучезарная, сияющая, как будто физически излучающая золотисто-розовый свет. Саша никогда не пропускала их занятий. Даже как-то раз явилась в аудиторию с мучительно тяжелым жаром. Несколько часов неподвижно сидела за партой – будто на дне сотейника с кипящей водой – и сквозь горячее бурление смотрела на зыбкую доску, исписанную гладким