Ожидание — страница 14 из 52

– А ваш ребенок?.. Врачи осматривают? – спросила Саша, пытаясь отвлечься от собственного немыслимого материнства. Хоть на минуту переключиться на чью-то нормальную, запланированную, ожидаемую реальность.

– В реанимации, – тусклым голосом ответила женщина, не посмотрев на Сашу. Неотрывно глядя куда-то в сторону двери и продолжая ритмично вздрагивать.

На этот раз вздрогнула и Саша. От собственной нечуткости, бесцеремонного пустого любопытства. Жестокой неуместности своего вопроса. Растерянно отвела взгляд и уставилась в давящий досконально изученный потолок. На секунду ей показалось, что лампы сузились, а трещины между ними набухли, напряглись, будто вены на ногах соседки. Нужно было что-то ответить, найти какие-нибудь слова поддержки, утешения. Но мысли отчаянно тяжелели, вытягивались, становились неповоротливыми.

– Все обязательно наладится, будем верить в высшую доброту, – только и сумела выдавить из себя Саша.


В следующие часы женщина не проронила ни слова. Лежала на боку, безжизненно приоткрыв тонкогубый иссохший рот. Мутно смотрела в пространство – как будто издалека, из черной непроницаемой глубины. Казалось, в ее глазах была вневременная, внеконтекстная тоска, не ограниченная болезненной сутью конкретного случая.

Саша старалась не замечать гнетущей тяжести потухшего взгляда соседки, бесперебойных вздрагиваний ее тела. Старалась выкарабкаться из собственного отчаяния. С усилием воли она доела коричневатое рыхлое яблоко с обеда, написала сообщение Кристине – чтобы та не беспокоилась, не приходила навещать ее каждый день. И передала то же самое бабушке.

Лева снова плакал, и Саша заставляла себя брать его на руки чаще, начинать постепенно привыкать к его маленькому розоватому телу, жадным губам, тошно-сладкому запаху. А заодно и к новой себе, к своему новому запаху – тоже сладкому, удушливому, навязчивому. Молочному. Но привыкать было очень сложно. Тело Левы казалось чужеродным и непонятным. Словно сотканным из какой-то нездешней, потусторонней материи. А собственное тело было и вовсе отвратительным, отталкивающе животным. Оно неприятно влажнело, отсыревало, сочилось неизбежными послеродовыми жидкостями – молозивом, кровью, потом. Источало слишком много физиологического сока, практически полностью превращалось в сплошную, беспрерывную текучесть. Тело теперь как будто сводилось к обильно выделяемой влаге. Вся его тридцатишестилетняя жизнь внезапно и мучительно намокла на груди, в подмышках, между бедрами. Саша пыталась прятать его от себя, укрывать в невидимости и неощутимости свою текучую оболочку. Постоянно вытирала пот салфетками, крепко прижимала к капающим соскам ворсистые ватные диски. Плотно укутывалась в колючее одеяло – несмотря на тяжелые волны внутреннего жара. Но непредвиденное влажное материнство все равно просачивалось наружу – словно парное мясо сквозь бумажный пакет.

Решив попробовать смыть с себя материнство проточной водой, Саша отправилась в больничный душ. Медленно, долго-долго шла по коридору, пахнущему лекарствами, капустным супом, творожной запеканкой; возле окон – нагретым на солнце линолеумом. Голова немного кружилась, и во рту собиралась терпкая горьковатая тошнота. Затем около получаса Саша стояла на почерневшей разбитой плитке, почти непрерывно поворачивая кран. Душ все не мог утихомириться: то неистово хлестал кипятком, то бил ледяным фонтаном. А порой и вовсе замирал, натужно хрипел и нервно плевался ржавчиной. Вода проходила плохо, скапливалась на плитке, и Сашиных щиколоток нежно касалась мыльная муть. Вбирала в себя телесную сущность, не давая ей утечь в невидимую трубу, исчезнуть. Саша теребила в голове случайные воспоминания – будто перебирала крошечные скользкие камешки. Пыталась через них успокоиться, удостовериться, что она еще есть, еще существует. Вот они с Соней идут после экзамена по языкознанию, вдоль Центрального парка с одной стороны, мимо панельных пятиэтажек с рыжеватыми потеками – с другой. Соня со смехом рассказывает, что во время ее ответа, уже в самом конце, несчастный Васек – он же Василий Игоревич – внезапно уснул и что будить беднягу Васька было очень неловко, но все же пришлось, потому что нужна была его витиеватая подпись в зачетке и ведомости. Саша смеется в ответ, слизывает с рожка подтаявшее клубничное мороженое. Лето шагает рядом, дышит в лицо золотистым солнечным жаром, окружает свежими ароматами цветения. Весело заглядывает в глаза, подмигивает: впереди еще июль, август, впереди вся жизнь, Анимия… А вот десятилетняя Саша стоит на зимнем тушинском вокзале, на третьей платформе, ждет поезда из Нижнего Ручейска. Все вокруг придавлено тяжелым холодно-серым небом – словно вымокшим пуховым одеялом. Кроме Саши, снаружи никого – колючий декабрьский ветер будто вымел с платформ все живое. Так зябко, что даже мысли становятся холодными и снежно-рыхлыми. Но вот подъезжает поезд, и из четвертого вагона выскакивает совсем не зимняя молодая женщина в солнечном пальто – легкая, неплотная, словно сотканная из майского света и кружевной садовой тени. А ей навстречу – из-за Сашиной спины – внезапно выбегает мальчик лет трех-четырех. Тоже никак не вписываемый в декабрьский холод, очень розовый, разгоряченный, будто только что вынырнувший из ванны. Непонятно, откуда он взялся, кто привел его на вокзал. Саша оборачивается, но никого не видит. Неужели такой маленький ребенок пришел сам? Или он соткался из плотного вокзального воздуха? Женщина садится на корточки, нетерпеливо обнимает мальчика, обхватывает его тонкими майскими руками. И у Саши в груди почему-то становится тепло, словно прокатывается солнечный искристый шар в хрустальной скорлупе.

А вот снова летнее воспоминание. Маленькая Саша сидит рядом с папой на парковой скамейке. Вокруг густо зеленеют листья, налившиеся темным августовским соком; за деревьями пурпурно румянится здание краеведческого музея. Чей-то велосипед решительно, с громким хрустом разрезает парк. Усатый мужчина, похожий на тюленя, читает на соседней скамейке газету «Криминальный Тушинск». А Саша с папой расстелили салфетки, поставили две пластиковые тарелки, разложили крошащиеся ломти белого хлеба. И теперь они вместе намазывают на хлеб черносмородиновое варенье из банки (варенье делала соседка тетя Люба, у нее под Тушинском есть шесть соток с ягодными кустами). Еще минута – и Саша впивается зубами в густое сладкое счастье. Слезает со скамейки, садится прямо на парковую пушистую траву – так более непринужденно, по-летнему. «Не сиди на земле, – внезапно говорит проходящая мимо женщина в фиолетово-салатном спортивном костюме. – Иначе детей не будет, земля из тебя все полезное вытянет». Саша удивленно смотрит женщине вслед, медленно дожевывает откушенный кусочек счастья. Но уже через несколько секунд удивление улетучивается, забывается, растворяется в черносмородиновой августовской радости.


А теперь Саша стояла под больничным душем, и темная, похожая на черносмородиновое варенье, послеродовая кровь скатывалась сгустками по ногам. В доказательство того, что земля не вытянула из Саши полезное, теплое, фертильное. Не сделала ее полой, бессмысленной внутри. В доказательство того, что безмятежная ласковая бытность навсегда осталась в прошлом. Вместе с мечтой об ожидании странников у эдемских ворот. И Саша думала о своей опрокинутой в прошлое мечте и тяжело дышала, попеременно смотря то на потолок в желтоватых разводах, то на влажные стены с бархатцем плесени, то на упрямую, не уходящую пенную жижу, подкрашенную кровью.


Возвращаясь в палату, Саша столкнулась в дверях с врачом. Не своим, не Вадимом Геннадьевичем, а полноватой пожилой женщиной с мягким оплывшим лицом, словно стекающим, стремящимся вниз. Она равнодушно посмотрела на Сашу усталыми водянистыми глазами, опущенными в уголках; неопределенно пошевелила вялым ртом и отправилась по своим делам.

Соседка по палате больше не вздрагивала. Светло-серые глаза теперь глядели в пространство ясно и бестревожно, и только вертикальная складка на переносице стала чуть более заметной.

– Это ваш врач сейчас приходила? – нетвердым голосом спросила Саша, пытаясь проявить осторожное участие. – Какие-то новости про ребенка?

В ответ соседка медленно кивнула – спокойно и как будто слегка задумчиво.

– Из реанимации перевели?

– Перевели.

– Ну вот видите, – сказала Саша, садясь на кровать и в очередной раз машинально хватаясь за сбившийся пододеяльник. – Нужно всегда верить в высшую доброту.

– В морг перевели, – ровным голосом уточнила соседка. И внезапно впервые посмотрела на Сашу – пристально, бездонно, пронзительно. Всей ослепляющей, нестерпимой ясностью серых глаз.

В палате на несколько секунд повисла обморочная тишина. Гнетущая, тяжелая, словно застойный воздух. А затем тишину продавил заливистый Левин плач. Саша в бессильном молчании отвернулась – от кричащего сына, от горя соседки, от ее невидимого, навсегда замолчавшего ребенка. Вероятнее всего, не успевшего проронить ни единого звука за свою немыслимо, недопустимо короткую жизнь. Хотелось куда-то спрятаться, и Саша по-детски беспомощно зажмурилась. Перед глазами завертелись яркие клубки оранжево-красных ниток. Затем постепенно нитки стали сплетаться в абстрактный волнистый узор, бессмысленный и бесконечно повторяющийся.


Весь вечер и всю ночь Саша рассеянно думала о высшей недоброте, о чудовищной высшей несправедливости. О том, что отдала бы своего ребенка этой незнакомой несчастной женщине, если бы это было возможно. Если бы Лева мог внезапно стать этой женщине родным, кровным, безболезненно заменить ей умершего в реанимации новорожденного. Если бы можно было все переиграть, сделать так, чтобы Лева стал частью ее плоти, родился из ее тела. Но переиграть было нельзя.

Саша снова спала урывками, а соседка, казалось, не спала вовсе. Соседка как будто уже мысленно существовала где-то в иной реальности. Она лежала то на спине, то на боку, грузно переворачивалась, скрипя пружинами. Время от времени с жутковатой механичностью поглаживала матрас и тощую серо-голубую подушку. Слез на ее лице видно не было – ни одной, даже крошечной сверкающей капли. Ее широко открытые, невидящие от нутряной боли глаза, казалось, прорезали пространство, смотрели туда, где беззвучно смеялся ее ребенок, не проживший и дня. Наверное, в своей реальности она уже невесомо плыла ему навстречу – сквозь безветренный, пьяняще теплый день. Плавно скользила по воздуху, раскинув руки. А за ней голубоватым шлейфом тянулась застиранная больничная простыня.