довокзальные времена вместо доцентской зарплаты. Папина ласковая улыбка – вопреки неторопливой и очень изнуряющей боли, безостановочно текущей по венам.
Однако, очутившись перед вокзальной площадью, увидев застывший во времени фасад, немой бетонный фонтан, полностью погрузившийся в собственную сырую тяжесть, Саша вдруг почувствовала резкий внутренний толчок. Как будто кто-то с силой ткнул ей в сердце холодным мокрым пальцем. И она повернулась, закрылась капюшоном от сгустившихся мыльно-белых хлопьев и быстрым шагом пошла обратно, к автобусной остановке. Желание прикоснуться к далекой радости детства внезапно показалось абсурдным, нелепым, даже никчемным. Вдруг ясно увиделось, что та мечтательная бытность навсегда осталась закрытой в прозрачной коробке воспоминаний. И пытаться открыть ее было абсолютно незачем. Теперь через Сашу тянулась другая, реальная, таксложившаяся жизнь, никак не связанная с утопическим вокзальным ожиданием.
В этой таксложившейся жизни появлялись новые, неизбежные люди. Почти сразу после Сашиного переезда Виталик представил ее своим родственницам. Трем вырастившим его женщинам – маме, тете и бабушке. Отца у Виталика никогда не было: во всяком случае, от него не осталось ни одного, даже очень смутного воспоминания. Даже далекого и расплывчатого антропоморфного пятна.
Знакомство произошло дома у Виталиковой тети. В крошечной загроможденной квартире, пропитанной запахом жареного лука и необязательных скучающих предметов. В комнате, до краев наполненной томлением пыльных пластиковых статуэток, намертво застывших часов, флакончиков старых одеколонов, пустых коробок, хлипких бесплатных вешалок из химчистки. Оказавшейся там Саше невольно подумалось, что жилище тихо страдает, болеет от бестолкового хлама, воспалившегося в его тесной утробе. Мечтает об успокоительной прозрачной пустоте.
Среди всей этой разбухшей барахолки, за круглым массивным столом, торжественно покрытым застиранной кружевной скатертью, Саша, по всей видимости, должна была как-то оправдать свое существование в качестве внезапной жены Виталика и еще более внезапной матери его сына. Произвести впечатление заботливой, любящей, бескорыстной женщины. Соответствующей вероятным ожиданиям родственниц-судей. Чтобы не дать разрастись настороженной неприязни – уже наверняка взошедшей в их сердцах. Чтобы таксложившаяся жизнь могла стелиться гладко и беспрепятственно.
И Саша старалась вежливо улыбаться, старалась игнорировать темный душный провал, медленно расползающийся внутри и неумолимо тянущий в себя. Все два часа торжественного чаепития она сидела с выражением ясной, спокойной доброжелательности – деликатная, внимательная к родственницам, готовая развеивать сомнения, любезно отвечать на вопросы о своей негаданно свалившейся на их головы жизни. Лишь два раза отошла в коридор – проверить спящего в коляске Леву.
Впрочем, Сашины усилия, похоже, были бессмысленны. Вопросов практически не задавали – разве что в самом начале, еще до того, как все уселись за стол, тетя поинтересовалась, где Саша училась и «в каких годах». А услышав, что на филологическом факультете, спросила, не знает ли она Ксеню Рябикову. Саша не знала.
– Ну, впрочем, да, логично. – Тетя махнула рукой куда-то в сторону сломанной кофеварки, медленно умирающей на шкафу. – Ксенька университет закончила в конце девяностых. Ну я так, на всякий случай спросила. Мало ли.
Тетя оказалась очень крупной, пышной женщиной с ярким заливистым голосом. С довольно гладким и свежим лицом, как будто почти не впитавшим годы. Гостей она встречала в облегающем бархатном платье горчичного цвета – слишком узком для ее добротного, массивного тела. За чаепитием тетя обращалась в основном к своей сестре и к Виталику. Без умолку рассказывала подробные новости из жизни каких-то общих знакомых, разбросанных по бесчисленным городам и поселкам. При этом активно жестикулировала, щедро расплескивая свою телесную молочно-парную энергию: то и дело взмахивала пухлыми руками, качала головой, тряся тугими ядовито-желтыми кудряшками. Время от времени, особенно глубоко погрузившись в рассказы о чужих жизнях, она отодвигала от себя чашку со следами морковной помады на кромке – словно отстранялась от присутствующих, уносилась вслед за бесконечными Анечками, Глебами Петровичами, Ирками-с-прошлой-работы. Затем как будто спохватывалась, вновь концентрировалась на происходящем чаепитии: энергичными четкими движениями резала яблочную шарлотку – подгоревшую сверху и непропеченную внутри; разливала всем мутно-коричневую заварку из надколотого чайника с бордовой розой на боку. И в ее взгляде неизменно стелилась ровная легкая веселость, пульсировало бескрайнее и бесфильтровое жизнелюбие, ставящее в один ряд повышение подруги Лены и внезапное появление у Виталика семьи. Несмотря на фасадную торжественность чаепития, на кружевную – когда-то белоснежную – скатерть, тетя явно не придавала Сашиному присутствию какого-то особого, исключительного значения.
Бабушка Виталика была такой старенькой, что, казалось, не вполне осознавала, зачем находится в гостях у своей младшей дочери. Говорила она мало, не очень связно и совсем тихим, сползающим в тишину голосом. У нее был мягкий, чуть влажный взгляд, тонущий в размытой зелени – словно акварель нефритового оттенка. И этим акварельным взглядом она потерянно скользила где-то над головами присутствующих, практически не концентрируясь на лицах. Лишь один раз за все чаепитие Саша заметила, что бабушке наконец удалось выхватить ее из бежево-рыжих переплетений обоев и круговорота цветастых пятен – вероятно, плывущих перед угасающими глазами. И в тот миг бабушка как будто ясно поняла, кто сидит рядом с ее внуком; даже как будто хотела обратиться к Саше, что-то сказать своим тихим полупрозрачным голосом. Но спустя пару секунд эта хрупкая ясность исчезла. Бабушка вновь вернулась во внутренний сумрак, где бессильно трепетали ее чувства, словно запертые в темнице мотыльки: хлопали ломкими крыльями, стремились выбраться к свету, но никак не могли прорваться сквозь толстые решетки сознания. И она продолжала молча сидеть над остывающим чаем – зябкая, тихая, как моросящий осенний вечер. Чуть заметно шевелить иссохшими тонкими руками в синих выпуклых жилах. Глядя на нее, Саша подумала, что в этой своей потерянности она близка к новорожденному ребенку. Так же как и крохотный новый человек, она была совершенно беспомощна посреди огромного непонятного мира. И так же как и в маленьком, едва появившемся на свет теле, внутри ее ветхой, отстрадавшей почти целый век груди отчаянно и слепо билось во все стороны теплое тревожное сердце.
Мама Виталика, в отличие от своей младшей сестры, полнотой не отличалась. Напротив, она будто насквозь прореза́ла рыхлое пространство тетиной квартиры заостренным, костляво-тонким телом. А заодно и вытянутыми клиновидными серьгами, пикообразными лацканами жакета, длинными фиолетовыми ногтями. Во время чаепития мама, как и бабушка, была немногословна. Однако происходящее осознавала прекрасно, с холодной кристальной четкостью. Смотрела на Сашу пристально, остро, словно царапая ее скользкими глазными льдинками. Словно пытаясь расцарапать до гнилой сердцевины, скрытой за миловидным лицом, за стройной талией, за струящимися золотисто-медными волосами. Все два часа мама сосредоточенно разглядывала беспринципную нахалку, которая охмурила ее доверчивого, очень влюбчивого сына, а затем заставила признать внезапного ребенка, непонятно как и от кого рожденного. Сомнительного отпрыска, возникшего вот так вдруг, без предупреждения, без предварительного оповещения со стороны беременной. Она ни о чем не спрашивала Сашу, будто даже не сомневалась, что та станет беззастенчиво врать. Либо просто считала, что незачем давать ей шанс оправдаться, ведь зло уже свершилось: Виталик был безнадежно порабощен. И обвинительный приговор не подлежал отмене. За всю встречу Саше было адресовано лишь несколько сухих поверхностных фраз. А в самом конце, когда тетя уже уносила в холодильник масло и засахаренное крыжовниковое варенье, общий разговор, коснувшись риелторского агентства какой-то тетиной приятельницы, зашел о тушинской недвижимости в целом, и мама упомянула – как бы невзначай, – что квартира Виталика записана на нее. Чтобы сразу отбить притязания хищной стервы на чужое имущество. Услышав склизкую унизительную фразу о собственности, Саша словно рухнула внутри себя, безвольно рассыпала собранные с трудом крупицы благожелательности. И тут же почувствовала наплыв тоски и томительного жара. Маслянистой и прогорклой удушливости. Стоя в тесной полутемной прихожей, застегивая сапоги и пальто, она уже не стремилась быть понятой, принятой – и тем более за что-то прощенной. Не смотрела никому в глаза, не слушала остатки пустых разговоров, безучастно водила взглядом по обувной тумбе с раскрытым дряхлым нутром, из которого вываливались стоптанные туфли. И в ту минуту возле Саши, казалось, не было ни Виталика, ни вырастивших его трех женщин, ни Левы, а был лишь повсеместный, плотный, невыносимо удушливый жар.
После того тягостного визита к родственницам настал черед знакомства с друзьями. На этот раз встреча состоялась не в гостях, а на домашней, привычной территории. Субботним ноябрьским вечером к Виталику и Саше пришла компания из пятерых бывших Виталиковых однокурсников. Коренастый, розовощекий, очень моложавый Илья – то и дело норовящий блеснуть эрудицией, сдобрить текущий разговор малоизвестными фактами. Грузный, немного неуклюжий Костя с хрипловатым, будто слегка сырым голосом и медленными студенистыми глазами. Сухопарый и щуплый Слава, производящий впечатление тихого и безропотно-терпеливого страдальца, вместе с женой, крепкой полнокровной Настеной – суматошной, громкоголосой. И высокая, невероятно красивая Полина. Она явно была сердцевиной, центральным стержнем этой сохранившейся вопреки годам институтской компании. Синеглазая, яркая, словно пропитанная бархатистой ласковой свежестью – неувядающей, вечно цветущей. Но при этом совсем не бархатистая внутри, наполненная чем-то колким, язвительно-шероховатым. И едва она начинала говорить, как вся ее ласковая красота мгновенно разламывалась о занозистую, неизменно презрительную ухмылку, жесткий голос, ядовито-терпкий взгляд.