Ожидание — страница 34 из 52

ижние небесные слои. Их плотная листва впитала ровное предвечернее сияние, и время от времени казалось, что именно она, а не солнце, освещает все вокруг – матовым, тонким, точно неземным светом.

– Мама, мама, ата! – кричал Лева, показывая на палатку с попкорном и сахарной ватой. – Ата озовая!

– Ну уж нет, – ответил за Сашу Виталик. – Слишком много сладкого на единицу времени. Твоим зубам и печени все равно, что у тебя сегодня праздник.

– Ата озовая! – упрямо звучало в ответ, но уже, казалось, не столько как просьба, сколько как простая констатация факта продажи розовой ваты.

Неспешно шагая сквозь этот мягко подсвеченный, чуть прищуренный, но все еще живой июньский день, держа за руку Виталика и окликая Леву, убегающего слишком далеко вперед, Саша с изумлением подумала, что проходящие мимо люди, скорее всего, принимают их за обычную среднестатистическую семью – продуманную, спланированную заранее. Желанную. Не собранную внезапно в тугую охапку, не соединенную незрячей волей странного дикого недоразумения, а построенную осмысленно и постепенно. Как будто они – вовсе не три чужих друг другу человека, не три потерянные, разрозненные капли, которые смешались, стекли в один ручеек от случайного наклона поверхности. Как будто три капли их судеб всегда тянулись друг к другу, стремились стать одним целым, избегали слияния со встречными водами. В какой-то момент наконец соединились, нашлись в огромном неприютном мире. И вот теперь – три родных человека идут по субботнему летнему парку, как мечтали из своего бывшего одиночества. Их взаимные крепкие чувства сложились в просторную, по-июньски светлую жизнь, нагретую до ласковой умиротворенности.

Это внезапное предположение отозвалось где-то в животе острой саднящей щекоткой, и Саша на секунду даже сама поверила, что так оно и есть на самом деле. Что они действительно обыкновенная, логичная, скрепленная изначальной любовью семья.

Виталик что-то громко говорил вдогонку Леве – нарочито строгим и немного смешным тоном; указывал, на какую аллею нужно сворачивать. И глядя на него, Саша вдруг почувствовала в груди необъяснимый взмыв безмятежного жаркого счастья. Ее сердце взмывало высоко и беззащитно, с беспричинным ликованием, как когда-то в детстве, в ожидании очередного поезда, на платформе, залитой слепящими солнечными потоками. Взмывало и тут же ныряло – в теплую душистую глубину. Саша не могла растолковать себе эту невесомую ныряющую радость. Не могла понять, почему вдруг тушинский Центральный парк (а заодно и весь протянувшийся за ним мир) предстал перед ней обновленным, праздничным, начищенным до сверкающей прозрачности. Саше казалось, что она почти парит, почти не касается асфальта; что еще чуть-чуть, и внутренний воздушный шар унесет ее к небу. Непонятная, непривычная теплая легкость текла под кожей, ласкала изнутри. Словно растопленный концентрат блаженной тихой истомы.


Уже дома, поздним вечером, когда Лева уснул, а заоконный город почти затих и налился медлительной темнотой, Виталик неожиданно сказал – задумчивым отяжелевшим голосом:

– Ты знаешь, Санек, я вообще, когда предложил тебе жить вместе, на самом деле не знал, как все будет с Левой.

– В смысле? Что именно не знал? – спросила Саша, убирая в холодильник остатки торта.

– Ну то есть не был уверен, что отцовство – это прямо мое. Просто мне хотелось, чтобы у моего сына был отец. Вот у меня отца никогда не было, и мне его очень не хватало, если честно. У всех моих школьных друзей отцы были. Их отвозили на всякие секции, в бассейн, с ними ходили в походы, катались на лыжах, не знаю там, на роликах, а я таких радостей был лишен. От этого часто становилось фигово, я думал: почему мир так несправедливо устроен, почему меня обделили, и все в таком духе. И когда я узнал, что у меня есть сын, мне захотелось, чтобы ему было хорошо. Чтобы у него таких грустных мыслей не было. Но я не знал, каково мне самому будет в роли отца.

– А теперь?

– А теперь получается, что мне самому тоже хорошо оттого, что у меня есть Левка.

Саша захлопнула холодильник, распрямилась, посмотрела Виталику в глаза. Вдруг ясно увидела, что в их свежей весенней зелени распустилось что-то глубинное, зрелое, прочное. Что-то совершенно новое, несвойственное им ранее. И в этот момент Саша наконец поняла, что ее воздушная теплая радость подспудно связана именно с этой вдумчивой серьезностью, проступившей в глазах Виталика.


В ту ночь она уснула с безмятежным невесомым спокойствием. Видела во сне парковое небо, набухающее яркой синевой; затем изгибы незнакомых солнечных улиц, маковый пунцовый луг, сквозящий на ветру; горячий город, сомкнувшийся вокруг белым камнем. Видела вечерние огни домов, пульсирующие на склоне далекого холма ажурной охристой сеткой. Ряды лодок, покачивающихся в темноте, возле деревянного настила прибрежного бара. Все казалось очень мягким, текущим, расплывчатым, будто в бесконечно настраиваемом объективе.

А потом вдруг сон переломился, и Саше стало сниться, что она стоит на тушинском вокзале с Левой на руках. Ее поезд отходил через несколько минут, но уехать она не могла – из-за внезапно появившегося ребенка. Ее ребенка. Внутри Саши разливалось густое отчаяние – вязкое, тянущее в себя, словно бездонный илистый слой. По лицу горячо текли слезы, где-то около сердца трепыхался плотный сгусток почти физической, безысходной боли. Громкоговорящий робот непрерывно объявлял об отправлении поездов. О начале чьих-то чужих путей навстречу новому, будоражащему. Его голос безустанно метался где-то далеко, будто под высоким церковным куполом, отражаясь многогранным эхом. И в каждой паузе между его неживыми словами Сашина боль разрасталась и набухала. Уже не получалось ровно дышать: воздух царапал горло, проталкивался с трудом, точно шершавыми песочными комками.

Но тут внезапно к Саше подошел мужчина. Смутно знакомый. Темноволосый, зеленоглазый, с тонкими заостренными чертами. Где-то она его видела, точно видела…

– Я присмотрю за мальчиком, не переживайте, – сказал он Саше и улыбнулся. – Можете ехать со спокойной душой.

У него были по-весеннему зеленые глаза, налитые спокойной ясной свежестью. Да и весь он излучал нечто весеннее, прозрачно-апрельское.

Его слова моментально унеслись кровотоком в самые дальние, самые топкие слои Сашиного сознания; на темную мысленную глубину. Пульс тут же вырвался из своего тихого заточения, из незаметного, бесшумного бытия; бешено заколотился в висках.

– Можете ехать, – повторил смутно знакомый мужчина, видимо, почувствовав Сашину растерянность. И его голос как будто зазвучал прямо в ушных раковинах. Неразделимо смешался с рокотом пульсирующей крови.

Саша смотрела на него и все пыталась вспомнить: когда, при каких обстоятельствах она виделась с ним раньше. Вспомнить не получалось. Размыто угадывая какие-то обрывочные впечатления, Саша стучалась в собственную память, словно в толстое стекло, выкрашенное молочной краской. Но ни один четкий образ ей не откликнулся.

И тем не менее почему-то она была уверена, что этому мужчине с весенне-зелеными глазами можно доверять. Что-то расплывчатое, глубоко запрятанное в не отозвавшейся памяти говорило Саше о его добрых намерениях.

И она передала ему на руки ребенка. Повернулась и быстрым, решительным шагом направилась в сторону турникетов. До отправления поезда оставалась минута. Плотный сгусток боли в груди разжижился, растекся горячим радостным предвкушением. Вокзал вокруг суетился, топал, выстукивал вместе с Сашиным сердцем, как дополнительный пульс.


Когда Саша проснулась, была глубокая ночь. На улице шелестел дождь, тихо барабанил по карнизу, будто по дну безразличной, мертвенно-гладкой пустоты. А сквозь шелест дождя внезапно отчетливо проявилось тиканье настенных часов. Казалось, оно открыто говорит о конечности, о том, что время не беспредельно, жизнь не беспредельна. Оно не просто отсчитывало абстрактные, безотносительные секунды. Тикающие стрелки непрерывно отрезали от вечности секунды именно Сашиной жизни – тут же выбрасывая их в никогда. Делали время ее жизни дробящимся и пугающе исчисляемым. Они словно предупреждали: вот еще одной секундой осталось меньше, вот еще одной. Как будто настенные часы превращались в огромные песочные и тиканье засыпало Сашу безостановочными песчинками, грозясь полностью покрыть ее тело тяжелым песком, оставив неподвижно, бездыханно лежать на дне сосуда.

Саша приподнялась на локтях, посмотрела на спящего рядом Виталика. Все их будущие совместные годы вдруг представились ей гладкой ровной дорогой, вдоль которой тянутся тушинские новостройки, сочащиеся изнутри вечерним оранжево-алым светом; плывут очертания детских площадок, висят среди темной пустоты мерцающие вывески магазинов. И где-то там, вдалеке, в гуще острой, переполненной живыми соками травы, виднеются два одинаковых надгробия, на которые Лева иногда приносит поникшие, купленные у автобусной остановки гвоздики.

От этой мысленной картины стало томительно тесно, словно заранее заболели скопившиеся внутри пустотелые, бесцельно прожитые годы. Невыбранные годы. Словно заранее сдавили сердце все будущие таксложившиеся месяцы – собрались, спрессовались в один тугой комок и застряли где-то в груди. Нет, идти этой гладкой прямой дорогой было нельзя.

И тут Саша с пронзительной ясностью почувствовала, что если бы ей выпал шанс оказаться перед Слепым Художником, то она все-таки не промолчала бы, нет, конечно, нет. Она непременно попросила бы перенести ее в Анимию. К охристо-терракотовому зданию вокзала, на площадь с фонтанным райским павлином.

Дрожащей рукой Саша взяла с тумбочки телефон. Зашла на сайт продажи авиабилетов. Следующий рейс до аэропорта Антебурга (от которого до Анимии ходил поезд) был через два часа пятьдесят три минуты. Дорога с долгой пересадкой в Москве занимала около суток. Уже следующим утром Саша могла увидеть ворота своего Эдема, а за ними и раскаленную сковороду моря с растопленным золотом солнца, с далекой кипящей белизной яхт.