Ожидание: повести — страница 10 из 46

— Рыбу надо ловить, — поглядев на нее, сказал Демидов. — Шторма идут. Тороплюсь.

И побежал. Что-то с ним делалось неладное.

— Она скоро уедет, — сказал я Лиле, поднимая рыбу с земли.

— Когда? — спросила Лиля.

А разве я знал это?

Вечером моя хозяйка жарила лобанов, которых Маша не взяла. Лобаны были вкусные. Осенняя рыба жирная… Хозяйка ее хвалила. А про Машу она сказала:

— Вот уедут дорожники, кому она будет стирать? У нас тут все сами себе стирают… Пропащая баба!

11

По дороге катил фургончик с надписью «Почта». Я сидел наверху, упираясь ногами в крепления за спиной водителя. Он мне дельно посоветовал:

— Будешь падать — держись за воздух.

Чего-чего, а воздуха вокруг хватало.

Внизу ходуном ходило море. С новой дороги было видно, как волны привставали над берегом и беззвучно рушились, не находя опоры. Грохот их сюда не долетал, мы уже были высоко и поднимались еще выше, все ближе к вершинам. Как на вертолете.

Хотя, впрочем, на вертолете я никогда не летал.

Давно ли я той же дорогой попал в Камушкин, а вот уже ехал отсюда как его посланник.

Два дня назад меня позвал в гости Степан Степанович. Как взрослого. Я завязал галстук, купленный утром в магазине, поскольку собирался в солидную компанию, но перед домом Степана Степановича снял и заткнул его в карман, и хорошо сделал, потому что такие же галстуки были на аптекаре Борисе Григорьевиче и начальнике почты.

Меня учили играть в преферанс. Между делом Степан Степанович заметил, что идет зима и мы должны подумать о Маше. Борис Григорьевич на это заметил, что и он хотел это сказать. Его давно занимает философский парадокс. Фраза «Я лично счастлив» звучит для него отталкивающе. Между тем не кажется ли нам, что счастье всех просто невозможно без счастья каждого? Начальник почты заметил, что у него есть адрес Машиного мужа. Он позволил его списать себе в блокнот с третьего письма Маши, поскольку два предыдущих остались безответными. В столицах письма переваривают тоннами, там не до отдельного письма. А у нас счет другой, на штуки.

Тогда Степан Степанович заметил, что он как раз хотел послать меня в облздрав со списком лекарств, находящихся в плену дефицита.

Сейчас я фактически повторял путь Машиных писем. В этом фургончике (он возил почту, как и катер, и юлил по горам, когда штормило) они, письма, добирались до Песчаного, оттуда в спецмашине побольше тряслись до большой дороги…

Я не думал, где сейчас, в какой далекой бухте, укрывается Демидов с другими рыбаками. Мне нравилось сердитое море. Благодаря ему я не плыл на катере, а ехал новой горной дорогой и не мог миновать девушки, которая работала на катке.

Дорожники сращивали выезд с верхним шоссе. Мы остановились, потому что впереди был еще сырой асфальт. Он дымился.

Каток сдавал на нас задом.

— Привет! — крикнул я девушке прямо с фургона.

— Рита, к тебе еще один жених! — засмеялся парень с лопатой, которую он держал на плече, как плакат на демонстрации.

Значит, она Рита?

Рита остановила каток, выпрямилась, вытерла руки паклей, поглядывая на нас, сунула паклю в карман брезентовой куртки и только тогда ответила недружелюбно:

— Привет.

Может быть, она запомнила, как я с Зайцем дружески промчался мимо нее на мотоцикле?

— Ребята, — спросил водитель, — долго стоять?

— Ровно час, — ответили ему.

Я обрадовался, а водитель взмолился:

— Перекиньте! Люди ждут писем!

— А у нас обеденный перерыв.

— Значит, есть свободное время! — сказал водитель. — Помогите.

Он съехал на обочину, подрулил к кювету, десять рук облепили фургон, приподняли и кинули на дорогу так, что коляска подпрыгнула мячом.

И вот тебе — мы умчались.

Я рассуждал о скоротечности славы. Вот, стоило мне один раз промелькнуть мимо Риты на мотоцикле Зайца, и уже всем разрешено потешаться, называть женихом знаменитого «доктора», который принял трудные роды, достал лед и у которого есть галстук, хотя и в кармане.

В городе я надел галстук на рубаху, едва вышел из автобуса.

Голые тополя тянули ветви вверх, словно говорили: «Мы сдаемся!» Они сдавались зиме.

На улице, где раньше жила Маша, свисали с акаций коричневые стручки, и два пацана, качаясь на ветках, срывали их и кидали вниз, девчоночкам. В детстве мы тоже лакомились стручками, вытягивая из мясистых ребер клейкий зеленый сок. Он был сладок и бесплатен, а это так заманчиво, как всякая вольная добыча.

Одна замызганная девчушка, зажав в зубах копчик стручка, дула в него изо всех сил.

— Ты что делаешь, чумазая? — спросил я.

Она не ответила, а когда я отошел, крикнула:

— Музыку играю!

Две сестры, фантазия и беззаботность, почему они разлучаются с возрастом? Может быть, заботы так загружают человека, что уже не до фантазии? И не потому ли Иван Анисимович хоть пять минут в день сидит, прикрыв глаза, и, подстегивая фантазию, гуляет по свету? Может быть, он самый счастливый житель в Камушкине?

Я тоже дал волю фантазии, но она не летела так далеко.

Вот я говорю виноватому мужу Маши, что она его ждет. И, сигая через ступеньки, он мчится к ней, забыв про меня, а в моих глазах светится, как писали беллетристы прошлого века, тихая радость исполненного долга. Или я встречаю мрачного субъекта, верного дружка бутылки, внушаю ему, какой он подонок, сижу с ним и стыжу, описывая в подробностях сцену родов, и, когда он, подонок, поднимает глаза, на них наворачиваются слезы раскаяния, о чем тоже писали беллетристы…

— Не надо, не надо меня благодарить, — твержу я в ответ на искреннее рукопожатие. — Езжайте к ней.

— У меня нет денег, — говорит он.

И я даю ему три рубля взаймы.

А в Камушкине еще вручу ему плакат облздрава о вреде алкоголя.

Или дверь откроет скромный интеллигент, знающий в совершенстве только одно слово: «Ну?» У нас был один такой в техникуме, помните, я вам о нем рассказывал вначале… Он мог извергать это «ну» во всех вариациях, со всеми знаками препинания, включая указательный палец. «Ну что ж… Вы беспартийный, товарищ? — говорю я с ним на его языке. — Ну, а как насчет профсоюза? Ну-ну…» На нашего «нукальщика» действовали только такие прямые угрозы.

— Ну-ну! — покоряется Машин муж, надевая пиджак.

Я чувствую себя победителем.

Но кто меня встретит? Кого я сейчас увижу?

Я сверяю номер дома с адресом и топаю по лестнице. Вот и дверь Маши. Сорок шесть. В дверной ручке — газетный букет. Свернутые газеты торчат во все стороны. Вероятно, почтовый ящик за прорезью уже набит ими. Оттуда же торчит синий уголок.

Я долго звоню.

В этой квартире давно никто не живет. В ней — пусто.

Я тяну за синий уголок из прорези и вынимаю последнее письмо Маши. Вот в чем дело. Ее письма там, в ящике. Их не получил никто.

Я мнусь и опять звоню. Где же ее муж?

Может быть, он носится сейчас по городам и весям, по родственникам и друзьям, разыскивая Машу? Может быть, он кинулся за ней в ту же минуту, как она ушла от него, и не хочет без нее возвращаться? Да, Маша, конечно, глупо поступила. Так не поступают. Вот прямое доказательство — его нет дома с того же дня, значит, он ее ищет, как полоумный.: И правильно ругал ее Демидов.

Я засовываю письмо назад, в прорезь, и соображаю, что бы я сделал на месте этого незнакомого мне человека? Конечно, рванулся бы, как и он, за женой и детьми. Конечно, искал бы ее по всему свету, кроме Камушкина. Кому в голову придет скакать в этот Камушкин? Маша с детьми ехала сначала в автобусе, потом на катере, ей стало плохо, и она сошла. Да и ехала-то она наобум, то ли в Песчаное, то ли дальше… Ведь у нее не было цели. Она не ехала, а уезжала…

Про Камушкин не догадаешься.

Еще я отовсюду бомбил бы соседей телеграммами и спрашивал, не вернулась ли Маша. Сообразив это, я немедленно нажал кнопку звонка у противоположной двери. Я был полон отваги.

На лестничную площадку выскочила немолодая женщина довольно затрапезного вида, толстая, коротконогая и вместе с тем юркая. Она вертела гоголь-моголь в стакане, а глаза ее ели меня неспокойно.

— Я от Маши, — сказал я.

— Ой, заходите! — вскрикнула она. — Заходите! Меня зовут Ольга Петровна.

Она зазывала, а я почему-то отказывался.

— Где ее муж? — спросил я.

— Муж? Нет мужа! Да вы заходите! — опять принялась она, потерла руку о халат и схватила меня за локоть.

Я устоял.

— Что тут случилось? — спросил я, кивнув на дверь с пуком газет.

— Что случилось? — По ее румяным щекам потекла беззастенчивая улыбка. — Ничего не случилось. Это же случается каждый день. Он завел себе другую. А Маша узнала. Забрала детей, дура, и — вон. А та узнала, что у него семья. Она прикатила из другого города, такая современная фифочка, сама прикатила, без предупреждения, оттуда, где они спутались, он же ездил на такси, в дальние рейсы. Он — шофер такси. Может, зайдете?.. Ну и та тоже повернула домой, когда узнала. Представляете? Обе от него, как от чумы. Вот и все. А вы кто?

— А где он? — спросил я.

— Помчался за ней. За новой, конечно! Где же! На кой ляд ему Маша с двумя детьми?.. Ой, я и не спросила. Она родила? Кого? Несчастная!

— Вы уверены, что он уехал туда?

— А как же! Он мне позвонил, как вы, и сказал: «Пусть не ждет меня». Представляете? Я говорю: «Ведь она же в положении». И что слышу: «Потому я и спокоен. Вернется». А вы кто ей будете?

— Значит, он на такси работает?

— Работал.

— А где таксомоторный парк?

— На Лермонтова.

— На Лермонтова?

— Передайте Маше, пусть едет. Квартиру потеряет!

Я уже спускался по лестнице.

И вот я в комнате Маши, нет, в комнате Демидова, снова выслушиваю Сережку. Мой тезка пускает пузыри из слюны и другую влагу, когда я переворачиваю его на живот, и Маша называет его бесстыдником, подтягивает под ним клеенку и подгибает уголок простыни. Лешка с Алешкой носятся где-то на улице, и я говорю: