Наконец он увидел. И, даже разрумянившись, сказал, вернее, не сказал, а ткнул пальцем, — жест слился со звуком:
— Вот эта.
Я стал убирать все остальное. Теперь эта одна лежала перед ним. Он сказал, сдерживая удивление:
— Не ожидал… Довольно сильно.
Впервые я услышал от него слово «сильно». Для ученика это был высший балл, я и Сашка не удостоились его за все эти годы ни разу. Борька же — дважды.
Но дело не в оценке. Готовилась выставка, и я отобрал ряд работ, в том числе и эту. Причем она у меня шла как главная, основная и называлась «Красная звездочка», с подзаголовком в скобках: «Ангарск. Похороны тракториста». Я объяснял устроителям, что если это и трагедия, то оптимистическая, что смерть — неизбежность. Да и фон, казалось мне, был написан мужественно, лица людей, небо, вдали первые дома.
Взяли все работы. Кроме этой.
Как быть? Выставляться или нет?
Сашка сказал:
— Выставись в конце концов. Сначала надо проложить дорогу, заработать имя, потом уж диктовать свои условия.
Это было разумно. Но…
Я пошел на междугородную, заказал разговор с Борькой, через несколько часов дозвонился до него. Он сказал: «Приезжай».
С ним одним мне хотелось и говорить и советоваться.
Осенний, словно ветром обдающий душу пейзаж Подмосковья свободно открывался: обнаженно распахнутые поля, красные — я мысленно слышал их жестяное шуршанье — листья на оголившихся деревьях…
Вы скажете: «Мрачно…» Пожалуй, нет. Пожалуй, что-то другое, но только не мрак. Печаль отшумевшей летней жизни, память о ней, ее ощутимый след в забитых фанерных ларьках, заколоченных домиках, опустевших дачных участках. И не ощущение конца, а наоборот, ощущение близкой перемены, обещание зимы с ее светом, с белым мехом снегов, с радостью спокойного зимнего солнца.
Я чувствовал этот переход, незаметное впадение осени в зиму, и было тревожно от собственных молчаливых дум о будущем, о работе, о жизни, от лежащих в тонкой картонной папке рисунков, хороших или плохих — самому неясно, от предстоящей встречи с другом, с которым накрепко, быть может навсегда, объединяет не только настоящее или будущее, но и прошлое…
Странное дело. Еще в самые молодые свои годы я физически ощущал время, эту непонятную горечь, когда будущее, которое ждешь, незаметно для себя становится прошлым; физическое ощущение времени, его движения через всю твою жизнь… Хотелось что-то главное запомнить в его лёте, но главное претворялось в повседневность, обманывало, ускользало, виделось промежутком между тем, что ушло, и тем, что еще будет.
Только в детстве я мыслил время как бесконечность, навсегда принадлежавшую мне.
Дорога с редкими остановками, — этот поезд напоминал экспресс, — мягкие сиденья, чистота, тишина, ничего от прежних долгих поездов, от электричек послевоенной поры. Но память все держала, все относила — туда, к тем послевоенным дорогам, к тем дребезжащим шумным электричкам.
И вот на каком-то полустанке ввалилась компания с баяном, рыдающие, но одновременно счастливые голоса громко, нестройно запели, мелькнула стриженая голова мальчика, которого провожали в армию.
Все это и будоражило и успокаивало, в дороге мне никогда не хотелось спать, она не укачивала, не затормаживала меня, а наоборот, обостряла зрение и слух.
Впрочем, я знал ее краткость, это когда вы только собираетесь в путь, кажется, что он будет бесконечным, и потому обдумываете, какое чтиво взять, чтобы он незаметней пролетел. Но вот что самое удивительное: он и без этого пролетает незаметно.
На самом деле конечный пункт всегда ближе, чем нам казалось.
За вокзальной площадью, за двух-трехэтажными домами, на петляющей булыжной мостовой я встретил Борьку.
Обветренное красное лицо его просияло голубыми глазами. Встретились мы сейчас радостно, даже обнялись.
Мы молча шли, ветер нес запах гари, Борька ни о чем меня не спрашивал, я его тоже. Какие-то люди здоровались с нами, он приветливо и даже, мне почудилось, не без важности им отвечал; это было что-то новое, раньше он то ли чурался людей, то ли мало кого знал, а может, и не хотел знать, а теперь он вроде был своим человеком в этом городе.
Мы прошли мимо деревянного двухэтажного домика, где он жил до сих пор, я хотел было спросить, куда он меня ведет, но вовремя сдержался, промолчал и оставил ему возможность преподнести мне сюрприз.
По дороге зашли в магазинчик, напоминавший сельпо подбором товаров и запахом (в одном углу стояли бутылки с вином, в другом — насосы для велосипедов, а запах был какой-то странный, колбасно-гуталиновый). В Борькином портфеле было теперь все необходимое для теплой и дружественной встречи.
А встречи наши, как своего рода шахматная партия, состояли из трех стадий. Вначале как бы раскачивались, долго не могли разговориться, топтались на месте, затрагивали что-то незначащее… Потом начинали спорить, чаще всего на художественно-эстетической почве, спор наш доходил до какой-то опасной грани, полного неприятия позиций и взглядов другого, грозил разрывом. Это было тем более странно, что при всех различиях вкусы наши в основном совпадали. Нам по-разному могли нравиться те или иные вещи, но не нравилось с полной очевидностью одно и то же… И так, обычно без особых осложнений миновав опасный миттельшпиль, мы приходили к благополучной концовке, расставались друзьями, он провожал нас на ночной поезд или оставлял у себя…
Мы уже прошли центр города, на пустырях белели, светились в зелени поредевшего, подавленного бульдозерами леса новые дома, валялись глыбы цемента, бетонные плиты. Наконец уткнулись в аккуратный, словно бы еще влажный, сыроватый от новизны, от склейки дом-башню.
— Мой, — небрежно сказал Борька. — Первая моя квартира.
Да, действительно, это была первая в его жизни собственная квартира, если не считать той, где он родился. Интернат, студенческая общага с еще двумя гавриками в комнате, потом жилплощадь в этом городе — временное, арендованное жилье, — а теперь вот настоящая, своя квартира. В ее белизне, пустоте как бы прорезались черты будущего жилья, зачаток уюта; Борька умел обживать новое место, он был даже домовит по-своему — домовит без дома.
На розовой, светящейся кухне сверкали две новенькие табуретки, такой же стол; в комнате стояла раскладушка, придавая ей вид студенческий, временный, но уже прибиты были полки для книг, а в углу привалились к стене подрамники.
Борька, всегда о своих делах темнивший, на этот раз был открыт и сразу как пришли решил огорошить меня.
— Представляешь, городской клуб купил у меня несколько работ и предложил сделать панно, витражи. Вот и договор.
Кое-что я уже слышал об этом, но чтобы доставить ему радость, удивился и сказал, как в таких случаях было принято:
— Ну даешь!..
Я уважительно вертел бланк договора, где была проставлена довольно приличная сумма прописью.
— И еще персональную выставку предлагают… Но я еще сам не знаю… Пока не закончу одну картину, вряд ли… В общем, пока все неплохо, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Ну а ты как там?
Мне нечего было противопоставить его стремительному взлету, и я сказал:
— Оформляю какие-то книжки. Что-то рисую для себя. Скоро выставку откроют: «Творческий отчет молодых».
— Молодых, молодых, — вдруг с раздражением сказал Борька. — Искусству нет дела до возраста. А мы все ходим в молодых.
— Искусству…
— «Молодые»… Послабленьице, вроде форы.
— Тебе хорошо, с таким договором можно год работать на себя.
— А я не хочу делить — «для себя», «для кого-то». И клуб этот буду делать как для себя.
Он был неожиданно боевит, полон оптимизма и веры в победу. Я уже давно не видел его таким. И, честно говоря, радовался за него.
Мы еще долго сидели, он заражал меня своей уверенностью, говорил о том, что если мы начнем постоянно уступать другим, то приучимся уступать себе и уступки станут нашей нормой.
Мне казалось, он на подъеме. Топтался, топтался на старте, а вот теперь разогнался и пошел вперед.
Только иногда его глаза серели, темнели, точно в них свет выключался. Тогда, словно забыв, о чем только что говорил, он замолкал, безучастно сидел, глядя на тебя уже чужими, невидящими глазами.
— Ты чего, Борь?
— Да так.
Усилием воли он возвращался о т т у д а, начинал ходить по комнате, громко говорить.
В конце я показал ему «Красную звездочку». Он смотрел долго, и по его лицу я понимал: нравится.
Он так и не высказал впрямую своего отношения, не сделал никаких замечаний. Поднял глаза и внимательно, точно проверяя меня, глянул в мои зрачки, сказал веско, не допуская возражений:
— Без нее не выставляйся.
Сказать по правде, я еще ничего не решил и, вернувшись в Москву, колебался. Некоторые мои товарищи уговаривали меня выставиться, говорили, что и другие работы на уровне, главное — чтобы заметили сейчас. А через некоторое время и та пройдет.
Несколько бессонных ночей. От бесконечных советов, советований с друзьями, с собой гудела голова.
В последний момент отказался.
Через несколько месяцев я приехал на выставку Борьки Никитина. Той картины, о которой он говорил мне, на ней не было. Не знаю уж почему, но он согласился на выставку без этой, как он сам считал, главной работы… Возможно, он думал, что работать над ней еще годы.
Открытие прошло хорошо. Его хвалили… «Искренность таланта», «народность таланта»… Кто-то, правда, заметил, что художника подавляют Нестеров и кто-то там еще. Но это прозвучало вяло.
На открытие неожиданно прибыл наш бывший декан — теперь он был критик.
Он говорил пространно, цитируя по памяти великих и выдающихся; он был доволен, он хвалил, он считал, что Борька значительно вырос и идет по правильному пути.
Я вспомнил, что меня он тоже хвалил на какой-то выставке, не вдаваясь ни в манеру, ни в стиль. Как и Борька, я был для него лишь материалом для обобщений.
В конце и Борька сказал несколько слов. Говорил довольно сбивчиво, с паузами. Он говорил о том, что эта выставка нужна была ему, чтобы увидеть не то, что он сделал за эти годы, а то, чего не сделал, но должен был бы сделать.