Ожидание — страница 118 из 122

— Конечно. Небось ждут… Свидание на причале.

— Какое ж там свидание, — охотно, открыто ответила она и улыбнулась; осветились глаза, небольшие, ясные, как будто бы очень знакомые. Улыбка сделала ее женственней, старше.

Моя пустая комната с холстом, кусками ватмана, испещренными набросками, с тюбиками с выдавленной и обезмасленной крокусной бумагой красками, все это не располагало к разговору.

Впрочем, может быть, ей нравилось. Необычное всегда вначале нравится.

Она что-то стала искать в сумке, почему-то опустив глаза, как бы конфузясь, робея. Было такое впечатление, что она давно хотела что-то там найти и мне показать, и потому чуть-чуть суетливо, вслепую перебирала руками по дну красной клеенчатой сумки.

Наконец она достала какую-то книгу, показала мне. Это был «Ледяной дом» Лажечникова, детское издание.

— Тут ваша фамилия… Это вы рисовали?

— Да.

Книжка, встреча… Нет, так не бывает случайно.

А сам думаю: во-первых, откуда она знает мою фамилию, и, во-вторых, как попала к ней эта книжка? Несколько десятков тысяч экземпляров уже давно растворились. Старая книга, какими судьбами к ней попала?

Пока я думал, она все объяснила сама:

— …сказали, книжный художник, назвали фамилию, у нас ведь тут редко кто бывает. Стала у себя искать, не нашла, у меня только детские, для малышей, сын еще и читать не умеет. И вдруг случайно, в больнице, в кресле у телевизора, после отбоя, нашла эту книжку. Чудно́, да?

— В больнице?

— Да, я там работаю. В ту ночь как раз дежурила.

— Давайте пойдем куда-нибудь… Здесь есть что-нибудь такое? Если, конечно, не спешите? Ну, может, кафе, бар… Сейчас ведь всюду понатыкали баров.

— Да нет, здесь — особенно-то некуда. Летом «Поплавок» был, но закрыли, и есть еще кафе «Лель», но там одни алкаши. Да и не знаю, есть ли там еда. Вы ведь, наверное, голодны? Дед-то не готовит, а вы целый день работаете.

Она чуть насупилась, привычная забота отразилась в ее глазах, словно вот и сейчас, как всегда, ей надо было думать о том, как кого-то накормить, будто она была главой большой и вечно несытой семьи.

— Подумаешь, алкаши, — сказал я. — Я тоже был алкашом. Но вылечился. Пошли.

По свежеструганой, с пятнами клея лестнице, отдирая от нее прилипающие подошвы, мы спустились вниз.

Старик не без удивления скользнул взглядом: больной, а приметливый, все ему надо.

Но вот мы уже на улице, куда-то деловито спешим под дождем, она достает складной зонтик, прикрывает меня; зонтик заслоняет все, видны низко, косо летящие крупные капли, освещенные светом. Только округленная малость пространства, защищенная ее зонтом. Ближе, теснее, мягкое плечо под холодной кожаной курткой прижато к моим рукам.

Долго молча идем куда-то, дождь все сильнее, все назойливей. Поравнялись с ресторанчиком-поплавком. Он темный, безжизненно покачивается на темной воде, открытые, будто разграбленные, окна. Корабль не корабль, пустая кабина, покинутая людьми.

Ни машины, ни людей, наконец что-то зашумело, выкатило из тьмы, поравнялось с нами, из кабины недоверчиво смотрели. Она подошла, что-то сказала и махнула мне зонтом.

И вот сидим на заднем сиденье газика, куда-то он мчит. Я молчу, ни о чем не спрашиваю.

Выбитая дорога чувствуется так сильно, так бухают камни в железное днище, будто машина без колес и ползет плашмя.

Все это так странно, необязательно. Куда едем, зачем? Но вместе с тем и завороженность ее теплом, близостью, приятной тяжестью чуть привалившегося ко мне тела.

Что-то давнее, очень молодое увиделось вдруг в этой встрече, было ощущение, что так уже ехал, вот на этой машине, по такой же разбитой дороге. Просто ехал, не рассуждая, не раздумывая.

Но вот какое-то оживление, и свет, и музыка громыхает, мы вылезаем из газика, проталкиваемся сквозь образовавшуюся к этому позднему часу небольшую толпу тех, кто порешил уже все магазинные бутылки и теперь вот пришел за ресторанной, черт с ней, с наценкой, лишь бы дали выпить. Плечистая, похожая на мужика тетка покрикивает, чтоб не слишком толпились, деловито берет десятки, выносит бутылки.

У нее свой, привычный промысел.

А мы мимо нее ныряем в пахнущий винным чадом предбанничек, раздеваемся, и вот уже освещенный зал, выложенный почему-то сбоку кафелем, как огромная ванна. В конце зала во всю мощь громыхает оркестр, а на узеньком пространстве между оркестром и столиками, а также и в проходах, оживленно вихляясь, поднимая пыль, повторяют новомодный дискоритм разудалые молодые танцоры.

Впрочем, почему вихляются? Это мне так кажется, со стороны. Я сторонний наблюдатель, трезвый к тому же, и потому глядящий с иронией и холодком свысока. А им плевать на мою иронию и холодок, они себе танцуют, получают удовольствие.

Интересная закономерность. Во времена моей юности в столичных ресторанах, в ресторанах больших городов — оркестры играли все новейшее, а в глубинке что-то словно бы пахнущее нафталином, из другой эпохи.

Теперь же — вот прогресс — в любом, или почти в любом ресторане периферии лопают то же, что в московском «Метрополе».

Как всегда в незнакомом месте, долго ищу и не нахожу места, наконец присаживаемся где-то в середине зала, обтекаемого танцующей публикой. Наконец тишина, все садятся по местам, зал начинает гудеть и жужжать, почти вибрировать от слившихся друг с другом разговоров, восклицаний, шепотов: официант, естественно, долго не подходит, да и никто не обращает на нас внимания; только какой-то тип за соседним столиком внимательно, будто у него других дел нет, смотрит на нас, даже не то слово «смотрит», и не на нас, а на нее, вперился маленькими цепкими глазками и смотрит неотрывно.

Наконец ловлю официанта, он подходит, что-то рассеянно записывает, по-моему, и сам пьяный, все время повторяет: «Вторых уже нет, поздно, товарищи, приходите». Наконец приносит что-то холодное, несъедобное, но под водку и это пойдет. Горячая водка быстро меняет что-то в настроении.

— Конечно, плохонький ресторанчик, не то что в Москве, — говорит она. — А поверите, года два назад здесь такая уха была, издалека приезжали.

— Конечно, конечно, — подтверждаю я и совершенно не знаю, о чем с ней говорить в этом ураганном грохоте и в такой же ураганной тишине, назойливо гудящей над головою многоголосым, спертым гулом.

Внезапно откуда-то из прокуренной пегой полутьмы обозначается человек — очень бледное лицо, какой-то судорожно сосредоточенный взгляд, с удивлением вижу, что он идет прямо на нас, я даже напрягся и привстал, приготовился к драке. Но он тихо сел за наш столик.

Он не поздоровался с ней, но почему-то я понял, что он ее знает, и знает хорошо, во всяком-случае, она не удивилась. Она молчала, стараясь скрыть то ли досаду, то ли тревогу.

Он что-то коротко сказал ей, я не расслышал, она пожала плечами.

Я сидел, испытывая сильное раздражение. Мне хотелось прогнать этого человека, но почему-то я догадался: нельзя. Во всяком случае, не стоит. Он сидел оцепенело, бормотал что-то бессмысленное, полузакрыв глаза, он был пьян, но полузакрытые глаза, как бы совершенно отсутствующие, на самом деле, я это чувствовал, все подмечали. Он вскидывался, словно просыпаясь, и тогда бесцеремонно, цепко, внимательно, с нескрываемым интересом смотрел то на меня, то на нее.

Уйти, и все. Чего проще… У них свои отношения, какие, я не знаю, но при чем тут я?

Я выпил еще рюмку и, наклонившись к ней (странно, я ведь даже не знал ее имени), сказал:

— Я, наверное, пойду…

Она торопливо, горячо, я даже не ожидал такого, зашептала:

— Нет, нет. Не надо:.. Он уйдет сейчас… Я прошу вас.

Я не слышал, что она ему говорила. Она говорила довольно долго, лицо ее было спокойно, но плечи приподняты, а голова резко, по-птичьи, повернута к нему, и в профиле было яростное, ястребиное. Потом загрохотала музыка, она сидела, не обращая внимания на меня, глядя туда, где к освещенному квадратику мотыльками на огонь слетались танцоры, вот только их несколько билось в этом высвеченном пространстве, а теперь уж куча, но что мне до них? Совсем близко ее разрумяненное от возбуждения лицо, сузившиеся зрачки, остывающие от жара глаза.

— Давайте потанцуем, — сказала она.

Не хотелось, но я покорно пошел.

Оркестрик, если прислушаться, грохотал слаженно, сыгранно. Музыкальные шабашники, приехавшие на субботу из города, видно, знали свое дело.

Она тут же поймала, взяла ритм. Гулкая, глуховато и сильно бьющая волна отдавалась в висках, и я никак не мог войти в нее, а она тут же вошла; я заметил, что женщины мгновенно и безраздельно отдаются музыке, и она, пусть ненадолго, но мгновенно освобождает их от житейского груза.

Я же таскал свой груз с собой и потому долго не мог приспособиться к ее затейливым движениям, к резким ныркам, вкрадчивым замахам рук, к туманной улыбке на успокоившемся, почти блаженном, но совершенно отдельном от меня лице.

Я чувствовал эту разъединенность, да и вся ситуация была непонятна; может, потому я не столько танцевал, сколько тяжело волок эту мелодию, выполнял какое-то задание с застывшей на напряженно улыбающемся лице улыбкой.

Она посмотрела на меня и на секунду вдруг прижалась ко мне, пробормотав что-то, может быть, только для себя. Мне показалось, она попросила меня о чем-то. О чем? Может быть, о том, чтобы я забыл все, что несколько минут назад было, этого странного пьяного мужика и что-то еще другое забыл, свое, неизвестное ей, разделяющее нас, чтобы я забыл ненадолго, тогда и она забудет свое недавнее, сегодняшнее, тоже неизвестное мне.

«Да, надо забыть», — подумал я, а получилось, что сказал вслух, и она не удивилась, только быстро посмотрела на меня.

Танец то втягивал нас в середину этой бессвязной мотыльковой гущи, к свету низкой эстрадки, то выбрасывал в сторону, и мы словно оказывались совершенно одни. Вот в такую минуту я посмотрел в полутьму опустевшего зала, за нашим столиком сидел этот человек и допивал водку.