Ожидание — страница 25 из 122

…Хозяйка достала длинную бутылку, налила на этот раз не в наперсток, а в большой бокал, в верхней части которого была нарисована свинья, в нижней — осел. Это означало, что если ты пьешь очень мало, то ты осел, а если наливаешь себе доверху, то ты свинья.

Хозяйка налила ему «до осла». Иван достал банку с тушенкой.

— За победу над фашистской Германией! — сказал Иван громко, повторяя фразу, которую он слышал сегодня днем на митинге.

Он протянул свой бокал, где было налито «до осла», к хозяйскому бокалу, заполненному «до свиньи», и хотел чокнуться с ней, но она отстранилась. Она сказала что-то быстро по-немецки.

— Давайте чокнемся, — упрямо сказал Иван.

Она прикрыла рукой свой бокал.

— Давай чокнемся! — приказал Иван.

Она молча смотрела на него с недоумением и жалостью, будто он заболел и бредит. Будто он лежит на чердаке, уткнувшись в подушку, и скулит.

Она тихо сказала ему:

— Это русский обычай. У нас в Германии не чокаются.

Она подняла бокал, посмотрела сквозь толстое стекло на свет — на желтую жидкость, на маленького осла с опущенными ушами, на поросенка с розовым пятачком — и сказала:

— За мою любимую поверженную родину. — И, чуть отхлебнув, поставила бокал на стол.

Ваня вскочил, в сердцах хлопнул свой бокал об пол. Хозяйка тихо, неслышно ушла на кухню… В этот момент энергично, повелительно позвонили в дверь. На звонок выскочил Иван. Справился со щеколдами, задвижками, отворил. Вошли двое солдат и старшина. Ваня радостно заулыбался: «Свои».

— Кто такой? — отрывисто, сердито спросил старшина.

— Я военнопленный, — сказал Ваня. — У немки здесь работаю.

Старшина усмехнулся.

— Да, да, — сказал Иван. — Я сегодня у коменданта был. Я был связным в партизанском отряде.

— Ну, дает! — восхитился один из солдат. — Артист.

— Да не артист, а правда, — обиженно сказал Иван. — Не веришь — смотри сюда.

Ваня закатал рукав рубашки, показал выколотый на руке лагерный номер.

Старшина поглядел, сказал примирительно:

— Ладно… Не в этом дело, — и спросил прежним, недоверчивым тоном: — Помещение знаешь?

— Знаю.

— Покажи, что тут есть.

Ваня понял, что они кого-то ищут. Иван провел их по дому. Они открывали шкафы, поднялись на чердак, в ту комнату, где прятался Иван от соседа, потом пошли во двор, обыскали сарай.

— Никого не видел в доме? — спросил старшина.

— Никого, — сказал Ваня. — К хозяйке редко кто приходит.

— По нашим сведениям, она жена погибшего офицера.

— Жена, — сказал Ваня. — Только он давно погиб и не у нас.

— Доставалось тебе? — спросил один из солдат.

— Не очень, — сказал Ваня. И добавил, обращаясь к недоверчивому старшине: — Она, как выпьет, все время Гитлера ругает, — этого Иван ни разу не слышал, но почему-то, когда он говорил, ему казалось, что так и было, — она вроде как коммунистка… Ну, не совсем, конечно… В общем, не очень вредная.

Солдаты поискали что-то еще здесь и на соседнем дворе и ушли. Ваня так и не понял, что им было надо. Хозяйка снова сидела за столом. Глаза ее были полузакрыты, казалось, она дремала… Иван увидел, что длинный, узкогорлый штоф с ликером на две трети опустел. Он хотел налить себе еще полрюмочки сладкого ликера, но посмотрел на красное, неподвижное лицо хозяйки, махнул рукой и выскочил на улицу.

На улице можно было ходить с шести часов утра до восьми вечера, до комендантского часа. Можно было ходить, бегать или просто сидеть на солнышке в любом дворе и что-нибудь кричать тихим, напуганным немцам. А можно было подойти к нашим солдатам, попросить папироску, посидеть с ними, поболтать, сжевать плитку трофейного шоколада, а можно было побалакать с американцами, проезжавшими через город. А можно было вообще ни с кем не разговаривать, а просто тихо идти по улицам, и что-то бормотать, и тихо ругаться от счастья… Почему ругаться?

А какими еще словами выразишь то, что на душе? Может, они и есть, какие-то другие слова, да только Ваня их не знал.

Через месяц он стоял перед полковником, перед комендантом, стоял, глядя то на него, то на большой яркий портрет Верховного Главнокомандующего над головой полковника.

— Так вот, Лаврухин, — сказал полковник, — мы запросили соответствующие органы, и почти все факты, приведенные тобой, подтвердились. Ты действительно состоял в партизанском отряде, был взят в плен и содержался в лагере. Возможно, мы будем ходатайствовать о награждении тебя правительственной наградой. А сейчас ты зачисляешься на временное довольствие в одну из частей, получишь обмундирование, паек и все, что положено.

У Вани кружилась голова от счастья.

И чтобы уже все взять от этого замечательного дня, полного новизны, от этого всемогущего человека, Ваня спросил напоследок:

— А еще насчет бати узнать хотели…

Лицо начальника вдруг отвердело, будто он осерчал на Ваню за неуместный вопрос.

— Запрашивали, запрашивали, — тусклой скороговоркой сказал полковник. — Ну, что я могу тебе сказать, — Он взял двумя пальцами круглую крышку медной блестящей пепельницы, точно собираясь ее запустить, как юлу, по зеленому сукну письменного стола. — Твой отец, Лаврухин Владимир Федорович… — продолжал он, неожиданно повысив голос, точно он не разговаривал с Ваней, а читал какой-то приказ. Иван сжался и передернулся, как бы дотронувшись до заградительной сетки с током в лагере, а полковник замолчал, будто ему нечего было сказать Ване, будто никаких других сведений и не поступало. Все так же не подымая глаз, убирая на другой конец стола пепельницу, мешавшую своим нестерпимым блеском, он сказал тихо и как бы удивленно: — Нету твоего отца, Ваня. — И, помешкав, снова повысил голос: — Пал смертью храбрых.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Вагон-ресторан, где Иван сидел с азербайджанцем, уже закрывали, и официантка, убирая столы, покрикивала:

— Молодые люди, пора по вагончикам!

А уходить ни Ивану, ни азербайджанцу не хотелось. Признание азербайджанца и рассказ Ивана сблизили их, и теперь им хотелось долго и молча сидеть за подрагивающим столиком, глядя в окна, слепые, отражающие лишь отблеск настольных ламп.

— Ладно, посчитайте, — сказал Иван официантке.

Она подала счет, и не успел Иван рукой шевельнуть, как азербайджанец, обнаруживая мгновенную реакцию, уже кинул ей на поднос красную бумажку.

«Быстрый парень, — отметил про себя Иван, — прямо-таки спортсмен».

Иван взял бутылку шампанского, ничего другого не было, и они пошли в купе.

Разговаривать уже не хотелось, все было рассказано, и каждый думал про свое…

Иван про то, как странно бывает в жизни: вот он с милиционером откровенничает и вино пьет, а в другой ситуации азербайджанец, быть может, пускал бы в него пулю. А ведь нет у Ивана сейчас против него зла, а даже наоборот — симпатия, да и азербайджанец к нему ничего не имеет, а стоит только им разойтись по углам и приступить каждому к своему делу, тут же появится друг против друга (опять же, может, не по душе, а лишь по суровой необходимости) лютая, смертная злоба.

О чем азербайджанец думал, Иван не знал… И еще Ивану представилось вдруг, что он очутился в каком-то маленьком азербайджанском селе, в ауле, что ли, как это называется, Иван не знал, очутился в домике вроде сакли, на полу ковры постланы, и люди сидят на них, отдыхают, аккуратно сложив под собой ноги… И вроде получается, что он, Ваня, гость этого азербайджанца. Его поят и кормят, и различные песни поют, и на инструменте народном играют, и если он, скажем, на что посмотрит — ну, например, на кинжал, что висит на стене, или же на транзисторный приемник «Спидола» на тумбочке, — то тут же данные предметы заворачивают (несмотря на все его отговорки) аккуратненько, как в ЦУМе, а если он невзначай посмотрит на жену, которая сидит в соседней комнате, вся закутанная, ни ног, ни лица не видно, все на догадку, — то еще неизвестно, как все обернется и что из этого получится.

То ли великодушный лейтенант пригласит его в ковровое помещение и по широте душевной, а может, и по обычаю — Иван этого в точности не знает — оставит его с женой (у него их много, жен-то, по закону, чего жаться), или же дело примет совершенно другой оборот, и хозяин сделает Ивану знак, чтобы тот вышел во двор… И вот Иван послушно выходит во двор, а небо такое черное, и звезды такие огромные, и тихо козочки блеют около сакли, и добродушно лают собачки. (Ох, не любит Иван эту породу животных, этих прихвостней власти, с давних детских времен не любит их Ваня, сильно они его кусали, до сих пор отметины сохранились, но и он, в свою очередь, немало их передушил.) Так вот, выходит Ваня во двор в эту прекрасную погоду, в тишину, в нежный лунный свет, освещающий небогатую растительность. А вслед за ним выходит азербайджанец, крепко прижимая к груди узкий продолговатый предмет. И говорит азербайджанец Ване без всякого акцента: «Всем ты хорош, кунак ты мой ненаглядный, фраер вологодский. Кормил я тебя мясом и кислым молоком поил, ни в чем в другом не отказывал, но ты, свет очей моих, не ценишь человеческих отношений и начинаешь превышать полномочия, к бабе моей приглядываешься. Скажу я тебе, Ваня, от чистого сердца: топай отсюдова, да поскорее, а то незамедлительно пристрелю тебя из своего ружья по такой-то статье УК нашей республики в виде высшей меры социальной защиты… Беги, пока цел, нехороший ты мой…»

И Иван, как во сне, рвет когти от тихой сакли, от гостеприимного хозяина, от богатых угощений и добрых подарков, от исключительно молчаливой и замаскированной, как во время бомбежки, супруги… «Тиха украинская ночь».

Вот какие картины виделись Ивану, когда он засыпал на своей полке полужесткого купированного вагона.

Азербайджанец уже спал и по-детски чмокал губами. Ивану вдруг стало жаль его, и себя, и вообще весь мир, все прогрессивное человечество, ему захотелось спокойно и глубоко заснуть и проснуться в тихом доме, может быть, у матери, а может, и у жены, не исключено, что и у посторонней женщины, но важно, что уже заварен чай и что от него ничего не хотят и никуда «на дело» не посылают… Он помечтал немножко и уснул, будто прыгнул в мягкую яму, засыпанную леском.