Ему становилось жаль отца, хотелось подбежать, сказать им:
«Ну это же я, а не он, так что же вы все на него!»
Потом в школе появился маленький добрейший литератор по кличке «Аэс». Александр Сергеевич вел у них литературу, русский устный и русский письменный. Он был вежлив, обращался к ученикам доверительно, как к коллегам, с подчеркнутой уважительностью, которую некоторые принимали вначале то ли за издевку, то ли за «покупку».
Писателей он называл не по фамилиям, а лишь по именам-отчествам, интимной скороговоркой, как близких знакомых, с которыми вчера только прогуливался по Чистым прудам.
Его любили, но он не внушал уважения. Уважали грозных, вроде Сэма, историка, громогласного, усатого, беспрекословного, разящего и милующего, страшного в гневе, великодушного в прощении. К тому же он ходил в кителе с орденом Отечественной войны второй степени. Говорят, он сражался в партизанской армии Ковпака. Военная же биография Аэс была неясна. По слухам, он воевал, но в каких-то интендантских частях. Во всяком случае, фронтовых историй он на уроках не рассказывал, как историк; может, и рассказывать-то было нечего… А может, он просто был скромен.
И вот теперь и литератор, и историк стояли перед отцом. Александр Сергеевич говорил тихо, доверительно, с надеждой, с лучшими чувствами, а историк — что-то решительное и существенное, а позади них стояла математичка и оперировала неопровержимыми фактами. В глухом окружении находился отец. Отец, отвечающий за сына своего… Хотелось исчезнуть, сгинуть, убежать вниз и черным ходом, подвалами бывших бомбоубежищ, мимо тускло белевших в сумраке масляных стрел выскочить из подземелья во двор, в весеннюю живую пустоту его, где голые ветки деревьев ощетиниваются внезапно крохотными, тугими боксерскими перчатками почек…
Проскользнуть по двору, промчаться по улицам, взлететь и опуститься и все забыть, увидеть друга и сказать ему: «Знаешь, Юль, давай уедем». — «Куда?» — спросит друг. И ты задумаешься, морща лоб… Действительно, куда?
Старшим было легче… Нет, не легче, конечно же тяжелее, страшнее, но, может быть, и интереснее… Им было к у д а. А тут никуда и не убежишь, и не умчишься сражаться, разве только на корейскую войну. Но наши там не участвуют, а на китайского добровольца ты не похож.
«Поедем», — вдруг с загоревшимися глазами скажет Юлик.
«Куда?»
«Увидишь».
«А билет?»
«На что? У нас же с тобой… Я повезу без билета. Только подожди до вечера».
И вечером они встречаются, идут куда-то дворами и даже в одном месте перелезают через забор. Юлик лезет, молча отклонив помощь товарища; он медленно, натужно, неравномерными рывками поднимает свою сухонькую левую ногу. Он никогда не принимает ничьей помощи, а утрами делает тяжелейшие физические упражнения, часами разрабатывая слабенькие, анемичные мускулы. Вот они уже в пустом дворе, заходят в какой-то полутемный ангар, Юлька обращается к пожилому человеку, сторожу, тот, судя по всему, знает Юльку, потом они отходят, сторож осторожным движением кладет что-то в карман, непонятно, монета это или вещь какая-то, а может, он и не у Юлика взял, а просто сунул что-то в карман, перчатку какую-нибудь; во всяком случае, видна его удаляющаяся спина, он уходит — во тьму ангара, а потом выкатывает мощный приземистый мотоцикл — немецкий — БМВ.
«На тридцать минут, — говорит сторож. — Засекаю. Просрочите хоть секунду — кранты. Больше никогда».
«Вас понял!» — весело говорит Юлик, уверенно садится, а он обхватывает руками худенькую спину Юлика.
Юлик склоняется над мотоциклом, дает газ, рев круто нарастает, оглушая этот пустой, безжизненный двор, мотоцикл без усилия набирает скорость.
«Ты молодец, Юлька! — кричит он, понимая, что тот его не слышит. — Молоток ты, классно! Здорово!»
Улицы, Садовое кольцо, прямое и широкое, не взрытое подземными тоннелями, а потом переулочки за Каляевской — тихие переулочки, где ни одной живой души… Всего полчаса, полчаса рева, счастья, полета…
Потом они бредут домой но гулким мостовым в дрожащих тенях лип.
«Домой идти неохота, — тихо говорит Сергей. — Сегодня уж я получу… за все».
Он знает и видит все, что будет, и от этого знания тоскливый и тошнотворный комок вспухает у горла… Отец, конечно, не удержится, и все то унижение, которое было пережито в школе, и то, что копилось днем, когда отец был на работе, и то, что добавлено сейчас, в его, Сереги, ночное отсутствие, — все это вместе ударит теперь по нему, как мощная холодная струя из шланга… Разговор будет долог, невыносимо вязок еще и потому, что в комнате будет сидеть чужая женщина и слушать, не вмешиваясь и как бы ни во что не входя.
«И мне неохота», — говорит Юлик.
«А тебе чего?»
«А тебе?»
«А мне так… Знаю я, что будет».
«И я знаю, что будет…»
Ему было странно, что у Юлика тоже ч т о-т о могло быть. У Юлика, у отличника, у человека, который делает все, как надо.
Он не знал, что комната Юлика пуста, что ключик оставлен под истертым половиком, что Юлик будет долго раздеваться и долго лежать один, прислушиваясь к резким поздним шагам за полуподвальным окном, звяканью чужих соседских ключей, что он будет долго ждать свою мать, но, так и не дождавшись ее, тяжело и тревожно заснет.
Он привык уже к тому, что она часто не приходит, говорит, что дежурство, и это не страшно, она вернется завтра утром, она всегда оставляет ему завтрак и записку, она любит его, помнит о нем. И действительно, у нее бывают ночные дежурства, а иногда она задерживается еще где-то, и он даже знает, где и с кем, но не хочет об этом думать. Ему сейчас пусто, темно, и хотя он привык ничего не бояться и спал в больничных палатах под синим негаснущим светом плоских ламп, почти никогда не плакал, как другие дети, но сейчас, дома, ему до странности неуютно, тревожно, будто что-то должно случиться. Он знает, что это будет, видит эту комнату в желтоватом свете лампы с цилиндрообразным картонным абажуром.
«Давай еще покатаемся полчаса, — говорит Юлик. — Правда… что-то спать неохота».
«Давай», — соглашается его друг.
И они возвращаются, и вахтер, уже поддавший и добрый, теперь уже бесплатно дает им мото, качая пальцем перед лицом Юлика.
— Только чтоб полчаса, как штык. Иначе неприятность будет. Я тебя, — обращается он к Юлику, — хоть ты и клопик еще, уважаю… Хотя у тебя и недостаток, — он показывает на ногу Юлика, — но парнишка ты характерный и машину будешь водить как следует. А у меня здесь недостаток, — он показывает на лоб и голову. — Контузия у меня, психика, расстройство… Вот и сижу тут, а жизнь катится колесиком… Чтоб через полчасика, как штык. Иначе запрет, и не просите даже. Только тут, в переулках, исключительно под твою ответственность, — он еще раз указал на Юлика.
И снова Юлик, улыбаясь, заерзал на большом кожаном сиденье, где уместились бы двое таких, а Сергей снова прижался к тоненькой, выгнутой, как дуга, спине. Они петляли, петляли по переулкам, и Сергей крикнул Юлику:
«Пора уже!»
И до него донеслись какие-то обрывки слов:
«Не бойсь… Скоро… Сделаем…»
А Юлик вел машину все дальше и дальше, пересекая кольцо, мимо Ботанического сада, мимо Рижского вокзала, по громыхающим железными листьями мостам. Сергей чувствовал: пора возвращаться, происходит что-то недозволенное, что-то слишком недозволенное, — но скорость была так хороша, ветер свежо и мощно обдувал тело, лицо, ночная Москва открывалась неожиданным летящим пространством, незнакомыми домами, возникавшими вдруг волшебно освещенными резким светом прожекторов. И тут же — оставленные позади, канувшие во тьму фигуры рабочего и колхозницы на Выставке, показавшиеся одним двуглавым человеком, дальше приземистые, барачные дома с незаполненным смутным пространством между ними, по-деревенски редкие огни, тьма и снова свет.
«Назад давай!» — кричит он Юлику.
«Вперед!» — кричит Юлик.
И он не слышит его голоса, скорей угадывает это неотвратимое «Вперед!». И снова летят они по незнакомому, уже не московскому пространству, за жидкой рощицей быстро движутся огни. Кажется, огромная темная гусеница с удивительной скоростью неразличимо ползет в темноте, освещенная лишь спереди, и догадываешься: это поезд, и они идут параллельно друг другу, но вот на мгновение мотоцикл обгоняет его.
Теперь уже все равно, куда и зачем, лишь бы мчаться, подпрыгивая и оскальзываясь на плоском седле, чувствуя, как внутри что-то сорвалось и обрывается, падает, холодя живот. Темно, тихо, и грохот, и запах пыли, листвы, газа.
Вот переезд, шлагбаум открылся, и внезапная тень чего-то мерно надвигающегося, бесформенного, жарко дышащего перегретым металлом… «Зачем туда-то, Юлька, Юль, зачем на нее, давай левее, Юль… Юль!»
И вдруг страшный этот полет, движение утыкается в другое движение, во сто крат более сильное, и взрывом вверх, вверх, вверх и головой, кожей, кишками в землю, будто в битый кирпич…
«Юль, Юль, папа!»
…Кто-то склонился, полутьма, свет синий, заглушенная чем-то сонная боль давит на череп, не поймешь, кто это над тобой, чего ему надо, хочешь уползти от него, а потом узнаешь его лицо и прижимаешься к холодному и твердому, как жесть, халату.
«Пап, папа, а Юлька где?»
«Не шевелись, мальчик, не поворачивайся, разговаривать здесь нельзя… Отец твой здесь, он в коридоре».
«Юлька где?»
«Я не знаю никакого Юльки. Ты слышал, что я тебе сказал… Не разговаривать».
III
То было время, когда впервые в своей жизни он жил один.
Отец женился. Произошло, в сущности, нечто давно ожидавшееся. Та, которая бывала в их комнате ежедневно вот уже десять лет, но только уходила около двенадцати, так, чтобы успеть на метро, разумеется в сопровождении отца, теперь осталась. Сначала казалось, что осталась она случайно — что-то случилось, и уже поздно, и она опоздает на пересадку или что-то еще в этом роде, — но она осталась и на следующий день, а потом и навсегда.
А в то время отец возвращался обычно к полуночи, и они сидели вдвоем, слушая спортивный выпуск последних известий. «Московское время ноль часов пять минут. Слушайте спортивный выпуск последних известий». Сейчас он много раньше. Да и как-то не очень важно сейчас, что там происходит. А тогда происходило. Футбол. «Динамо» — ЦДКА. Почти как война Алой и Белой розы. Наш Хомич и их Никаноров. Наш Карцев и их Бобров, наш Трофимов по кличке «Чепчик» и их столь же маленький круглый колобок Демин, почему-то без клички. Их победа с перевесом в одну тысячную очка. Кустарные портреты великих игроков эпохи продаются с рук у Кировской, у Главпочтамта. Пять рублей штука. Печатная футбольная индустрия еще не была налажена. Индустрии не было, но футбол был.