Ожидание — страница 58 из 122

ись ей черными до синевы глазами. И сразу в продолговатой комнате с аквариумом, портретом Маяковского на тоненькой этажерке и огромной менделеевской таблицей элементов на стене воцарилось немыслимое веселье. Поразительная была какая-то в этих двух парнях свобода и легкость общения, запас природной, ничем не ущербленной радости, полная раскованность и умение чувствовать себя всюду, как дома. Жесткие сиденья стульев заменили ударник: именно на них отбивался четкий, звонкий ритм; все, взявшись за руки, танцевали, кто-то еще пришел, круг постепенно расширялся.

И начали петь. Сначала «Песню дружбы запевает молодежь». И, раскаляясь, веря, любя друг друга, обнимаясь со всеми находящимися в комнате и мысленно со всем миром, твердили с вдохновением: «Не убьешь, не убьешь». Потом пошел другой репертуар. Огненные, бешеные самбо буквально опрокинули, перевернули длинную, пеналообразную комнату, и даже вялые, полузадохшиеся рыбки заюлили в своем аквариуме, разбуженно задвигались.

В этом общем гуле радости и движения возникали, впрочем, и свои внутренние маленькие вихри, незаметные глазу частицы сталкивались и образовывали потоки. Длинный латиноамериканец неожиданно проявил все нарастающий интерес к его девушке, Гале. Поначалу интерес этот был ему даже приятен, лестен, как бы носил характер международного признания ее женских достоинств и создавал особую интернациональную общность. Но затем показался ему несколько чрезмерным и вызвал первое робкое внутреннее сопротивление.

Началось все с того, что латиноамериканец пригласил ее танцевать. Она вышла на круг с большой робостью, с некоторой даже обреченностью и начала тяжеловесно парировать его изящные выпады, повороты, закручивания.

Она старалась. Он парил и летал. Но внезапно скованность покинула ее; может быть, ей передалась его легкость или что-то еще с ней произошло, но вот она завертелась тоже с быстротою необыкновенной, в движениях ее появились задор и свобода. Танцевать с ней после латиноамериканца было трудно, он воображал себя старой грузовой лошадью по сравнению с нарядным цирковым коньком, в результате чего сел в уголок, предоставив ей возможность повышать свой класс с редкостным партнером. Но, увлекшись, партнер стал чуть крепче прижимать ее к себе, чуть дольше держать ее руки в своих, чуть более загадочно, чем это требовала международная рабочая солидарность, заглядывать ей в глаза. Будь это парень из  с в о и х, он бы знал, как поступить, а тут приходилось терпеть, проявлять выдержку и понимание. Он и проявлял. И ведь нельзя сказать, что латиноамериканец позволял себе какие-нибудь явные излишества, что-нибудь на грани штрафного, фола. Нет, этого не было. Просто он увлекся. И что было особенно странно и отчасти даже неприятно — увлеклась и она.

Веселье было в самом разгаре, когда начался стук, сначала предупредительный — куда-то в потолок (сигнал вначале не был понят и принят), потом короткий и решительный — в дверь, и наконец двое жильцов из другой квартиры вошли в их комнату. Лица их были исполнены законного гнева. Было далеко за полночь, и, согласно постановлению, не полагалось пользоваться музыкальными инструментами, танцевать, всякими другими способами нарушать порядок. Вошли они очень грозно, решительно, не желая вступать ни в какие диалоги, но увидели необычных гостей и оробели.

— Гости фестиваля, — объяснял хозяин. — Друзья наши. Издалека приехали. С огненного континента. Борцы за мир, между прочим.

Гости одарили вошедших улыбкой, полной приязни, доверия и такого непонимания ситуации, что те, отказавшись от предложенной выпивки, но также и от санкций, достойно и даже приветливо удалились.

В этот момент он дал ей знак. Главное, как известно, вовремя смыться. Она подчинилась с еле скрываемой неохотой.

В длинном уснувшем коридоре были слышны голоса, смех, музыка, звон посуды, не только не стихающий, но как бы еще более яростный, гул уже чужого им веселья. Он открывал одну за другой задвижки, замки, она стояла вполоборота, еще прислушиваясь к тому, потом дверь захлопнулась.

На улице было многолюдно и тоже празднично, и ему захотелось быть одному, как раньше, как до нее, толкаться на улице, глазеть, приставать к незнакомым девушкам, знакомиться, а эта так называемая его девушка пусть делает что хочет, может быть даже пусть вернется туда, где они только что были. Каждый должен делать то, что он хочет, все остальное ложь и ерунда… «Зачем я увел ее оттуда? Это только кажется, что мы одно целое; подует ветерок, и мы распадемся на разные части, на отдельные и едва ли соединимые вещества… Вот сейчас я могу уйти от нее и взять под руку вот эту, беленькую, с чистым скучающим личиком, пойти с ней, разговаривать, будто мы уже год знакомы, а этой будто и не было никогда в моей жизни. А она может вернуться и будет слушать непонятную речь этого парня, а меня будто и не было, и, может быть, даже — ну, допустим такую крайность — уедет в какую-нибудь там Колумбию или Перу навсегда. Все случается… И почему именно она? Проводы на целину, больница, случайность. Но, скорей всего, встретит какого-нибудь парня, когда он будет в экспедиции, в отъезде, и это уже будет другая судьба, о которой он, очевидно, мало что узнает».

Отдельность от нее и случайность — вот что казалось ему сейчас самым важным и очевидным.

Горели тепленькие, веселенькие огоньки ночных квартир, баяны раздували мехи, и смех слышался громкий, освобожденный, и пробивались кое-где гитары с неопределенным блатноватым уличным репертуаром, еще до «булат-окуджавского периода»… Летний вечер был душен и ал. Впрочем, какой вечер, — казалось, вот-вот рассветет.

— Куда ты так спешишь? — спросила она.

— Домой, домой пора.

— Идем к людям. Послушаем музыку. Смотри, какая ночь.

Он, не отвечая, вел ее к дому. У дома она поцеловала его и сказала тихо:

— Какой ты маленький, глупый, так не хочется расставаться. Я так тебя сегодня любила…

Он усмехнулся, махнул рукой, деловито и быстро пошел.


Это было лето решений. Решений, которые так и не были приняты. Все продолжалось, и ничего не начиналось.

Осенью он уехал с экспедицией профессора Массе в Среднюю Азию.

XIV

Двор был пуст; дети носились по огороженному проволокой загончику, копошились, падали, стучали клюшками, движение их было подобно ртути, беспорядочно-неостановимо. Один из мальчишек ростом и фигурой походил на его сына. Но, подойдя поближе, он увидел: этот не его, чужой.


Очередь перед аттракционами медленно двигалась, и вот уже дежурная повелительно ткнула в повисшую над площадкой как бы вибрирующую от недавнего полета машинку. Они влезли, уселись. Дашкина бойкость и смелость вдруг сразу улетучились. Она примолкла, а он, наоборот, начал тараторить без умолку. Был лих, бесстрашен и подтрунивал над ней, потому что сам немного боялся. Это был аттракцион особый, даже табличка висела: «Люди с сердечно-сосудистыми заболеваниями, а также дети до шестнадцати лет не допускаются». Он не походил на степенные аттракционы старого парка, когда медленно болтаешься в вагончике, потом как бы срываешься со ступеньки на ступеньку и что-то тошнотворно перекатывается из груди в желудок, и ждешь движения и чуда, а кабинка уступами бессмысленно соскакивает вниз со ступеньки на ступеньку.

Нет, здесь был мощный агрегат со злым свистом, потом с грохотом, будто водопадная струя, круша все, громыхая, низвергалась и несла… Красные, облитые лаком ракетообразные кабины переворачивались и падали. Их взлет сопровождался музыкой, здесь был своеобразный музыкальный эффект; оркестровый взрыв тоже как бы подбрасывал кабину, посылая ее в пропасть, и она летела, выходя из своей орбиты, почти задевая деревья, ускользая от соприкосновения с их верхушками как раз в тот момент, когда ты, весь сжавшись, уже предчувствовал удар, взрыв, конец всего и тебя в том числе. Адская была машина. Гордая Дашка вцепилась в его руку, попискивала, говорила тоненьким голосом: «Домой хочу, к маме», и все это было ему приятно, и свое превосходство он выразил в том, что погладил ее по волосам.

Мелькали пятна — то ли лица, то ли песок внизу, — музыка замирала, слышался только скрежет сцеплений, и весь путь космонавтики и астронавтики от Гагарина до Стаффорда стал понятен, возможен и был почти пройден ими.

Но вот и замедление, и приближающаяся земля, и другие жаждущие риска и высоты. Вышли, пошатываясь. Как пишут в книгах, «земля плыла под ногами». А точнее, она быстро и осязаемо вращалась.

— Еще хочешь? — сказал он, гусаря, зная, что не ошибется в ответе.

Она только скривила рот и сделала круглые глаза, полные ужаса и отвращения.

— А я мог бы. Даже запросто. Острые ощущения, блеск.

— Пошли в Нескучный, — сказала она. — Там тихо.

Они пошли, и он замечал, как разнообразна жизнь в парке, как он словно бы разбит на своего рода пояса, различные как по обстановке, так и по занятиям.

Первая часть, с аттракционами, была шумна, напоминала площадь или стадион. Вторая словно бы предназначалась для красивой, сытой и праздной жизни. Здесь пахло бараньим жиром, острым шашлычным духом, во все ресторанчики и павильончики стояли очереди; людей было слишком много, казалось, они будут стоять так до рассвета, вдыхая и ловя чуткими ноздрями этот необычайно волнующий запах; скрипели уключины в пруду, в полутьме медленно разъезжались лодки, на тускло белевших мостиках стоял кто-то, обнимая кого-то невидимого. Это была зона праздника, знакомств, легкого флирта, первых смущенных, почти что дружеских объятий.

Тайные объятия начинались дальше. Там, где исчезал запах мяса и угольков, затихали голоса, где блестела тусклым металлом река, где в углублениях стриженой листвы стояли скамейки с притаившимися, замершими людьми. Здесь надо было идти не глядя, не оборачиваясь, не оглядываясь по сторонам. Только вперед и по прямой. И быстро. И он так и шел. Но испытывал смутное и немного липкое чувство стыда и любопытства. Впрочем, любопытство подавлялось, а стыд не выдавался. И он шел с ней рядом как ни в чем не бывало, только говорил чуть громче, чем следовало.