Неожиданно в этой теплой смутной тишине откуда-то сверху послышался перебиваемый ветром и шорохом мелодический звук. Они тут же узнали его — мелодию из «Крестного отца».
Трудно было передать и объяснить власть именно этой музыки, этой мелодии. Она вдруг переносила тебя из этого темного парка с липким шорохом в другой, огромный, солнечный, может быть даже на берегу моря. Не исключено даже, что с пальмами и с какими-нибудь огромными яркими цветами. Ты шел с ней, да, именно с ней, и ты и она были другими: ты был мужчина, она — женщина. Вот именно так: парк, море, музыка, вы равные и не последние в мире взрослых, никакого страха, подсчета копеек, гляденья на часы — «домой пора», стесненности, неудобства взять за руку, незнания, о чем говорить, пустых слов, добываемых с таким трудом, будто они те самые, из-за которых изводишь тысячи тонн словесной руды, будто не будет завтрашнего унижения перед чистой доской, резкого вызова по фамилии, когда ты словно лишаешься имени, родителей, дома, казенный человек — один, без знаний и без защиты, постоянно ждущий наказания неизвестно за что.
Нет, не машина времени из детских книжек, а всего лишь непрочный, пропадающий куда-то клавишный звук, перебиваемая шепотом и ветром записанная где-то далеко на пленку мелодия.
— Ты что бормочешь? Заклинание, что ли? — спрашивает Дашка.
— Вроде того. Слышишь?
— Да, я это тоже очень люблю.
— Отлично. И будто в первый раз слышишь. Помнишь, как в лагере ее же крутили?
— Помню.
— Ты тогда все время чего-то из себя строила.
— Наверное, я такая и есть.
— Какая?
— А я не могу определить. Я никогда не знаю, что я сделаю дальше.
— Молодец. Человек-загадка. Тебя надо в институт, в колбочку.
— Не смейся… Я действительно не знаю. Мне хочется сказать что-то хорошее, а я говорю плохое. Я не знаю, что я сделаю через пять минут.
— Но, может быть, ты сейчас кинешься в воду в одежде и поплывешь?
— Нет.
— Значит, ты знаешь все-таки, что ты сделаешь, а что нет. И что можно сделать, а что нельзя.
— Нет, это другое. Если я сделаю такое, я буду смешной, глупой, а самое мерзкое — быть смешным. Помнишь, у Толстого в «Войне и мире»?
Он, конечно, не помнил и хмыкнул:
— Припоминаю.
— Я тебе не могу объяснить всего… Просто я хочу быть свободной в своих словах и поступках и решаю: вот сейчас я скажу тому или иному человеку все, что думаю о нем, но открываю рот и не могу сказать. Хочу, но не умею.
— А я верю только в поступки.
— Ты?!
— Да нет, это тоже цитата… Нет, не Толстой, не Чехов… Это наш физкультурник. Он верит только поступкам. Вот ты перепрыгнула через козла — он верит, а принес справку «освобожден» — он не верит.
— Ладно, хватит о физкультурнике. Смотри, как дом на горе светится.
— Ну и что? Тебя туда не пустят. Это однодневный дом отдыха.
— А вон еще дом. Еще светлее и волшебнее.
— Опять романтизм. Это кафе «Восток».
— А там музыка, слышишь? Пошли?
Он пошарил рукой в кармане. Там был мокрый от газировки, тяжеленький комочек. В два туго скомканных рубля было положено еще железа копеек на восемьдесят. Но хватит ли этого на кафе?
Он если и ходил, то с отцом или с матерью и не знал, сколько там чего стоит. А с ребятами они ели мороженое на улицах.
То ли она услышала его внутренний голос, то ли по лицу его догадалась, но она сказала:
— Ты не беспокойся, у меня есть.
— А я и не беспокоюсь. У меня у самого есть.
— Ну так что ж…
— Давай, — бодро сказал он, хотя и не был готов внутренне к этому посещению, обстановка и манера поведения были ему неясны, и, кроме того, он знал, что живет уже в запрещенном, ему не принадлежащем времени.
…Ни во дворе, ни на улице рядом Сергей мальчика не нашел. Он сел в трамвай и поехал туда, где была его прежняя квартира.
Швейцар в раздевалке глянул оценивающе, естественно, свысока; мелюзгу, как и все другие швейцары, он не любил, но, скривив брезгливую мину, все же пропустил.
Кафе это не походило на те дневные кафе-мороженые, куда он приходил иногда с родителями. Там, в тишине, в бассейной белизне кафелей, мальчики и девочки торопливо поедали розовые шарики, запивая их газированной водой.
Нет, здесь была другая обстановка: в дыму, в тумане, гудя голосами, позванивая стаканами, переговариваясь, заглушая звук рубиново светящегося из угла меломана, сидело множество мужчин и женщин. Никто не обратил внимания на них, когда они неуверенно, как слепые, переходя от столика к столику, искали себе места.
Почти все столики были полусвободны и все одновременно заняты. Наконец человек, которого Игорь, разглядев, мысленно назвал «композитор», сидевший с очкастой стриженой девушкой, может быть тоже какой-нибудь пианисткой, а может, просто так, кивнул им любезно:
— Пожалуйста.
И они сели. Никому тут не было до них дела. Пара напротив о чем-то тихо разговаривала, причем он рассеянно наливал ей вино, она с усилием выпивала, кашляя и все время надкусывая одно и то же яблоко. Официантка скользила по проходу с графинчиками разного размера, похожими на колбы из химкабинета. Странен был дневной свет мерно гудящих то включающихся на полную мощность, то прерывисто мерцающих, словно настраивающихся, белых плоских ламп.
Этот неинтерес к ним был даже обиден. Ему казалось, что, придя сюда, он уже совершил что-то неправильное, не положенное и все должны это увидеть, должны отметить, что два малолетка пришли в такое заведение, а ведь неизвестно, чем и как они будут расплачиваться. Но, оглядевшись, он увидел, что здесь сидело много таких же четырнадцати-пятнадцатилетних. По их виду можно было судить, что они так привыкли к здешней обстановке, так по-свойски подзывали официанток, будто заседали здесь вот уже много лет, с первых классов начальной школы. Может, им было все время жарко, и они охлаждались мороженым; впрочем, если приглядеться, мороженое на их столах было совсем не главным, а чем-то вроде гарнира.
Единственно, кто и обратил на них внимание, так это типы, стайкой облепившие соседний столик, все, как один, длинноволосые, в расстегнутых куртках, с банно распаренными лицами; казалось, все они одинаковы. Их было человек восемь и одна девица. В паузах между анекдотами или какими-то байками, рассказываемыми но очереди каждым сидящим за столом, она пела что-то, закрыв глаза, видно с большим чувством, а они ее слушали, чокаясь время от времени под звуки ее пения гранеными стаканами. Бутылки стояли у них под столом.
Он отвернулся от них, стараясь не встречаться с их рассеянно-небрежными и вместе с тем сосредоточенно-оценивающими взглядами.
Но спиной почувствовал: поглядывают. Главным образом на Дашку. Заинтересовались. И от этих взглядов, словно от неприятного прикосновения, позвоночник обдало холодком. Но надо было общаться и разговаривать. Дашка тоже сидела скованная и чем-то угнетенная. И он было решился: встанем и уйдем. Но почему-то встать, дать ей руку, проявить инициативу он не мог. Вот и сидели, ждали.
Наконец официант подошел, спросил на ходу:
— Выбрали?
А чего было выбирать, он не знал, никакого меню здесь не предлагалось, и он пробормотал:
— Два мороженых и воды.
— Воды не бывает. Есть сухое «алиготе» и «хирса».
Игорь посмотрел на нее, она сидела, отсутствуя, будто занятая чем-то более важным.
— «Алиготе», — сказал он.
— Сколько?
— Один стакан.
— Что же, по сто грамм, что ли? — с удивлением и как бы с обидой сказал официант.
— Ну, давайте по стакану.
Официант ушел.
Тут она очнулась и, все так же отсутствуя, с каким-то отрешенным от всего выражением лица спросила:
— Что заказал?
— Цыплята-табака.
— Точнее.
— Мороженого и вина.
— А вино зачем?
— Для понта.
— Я этого не понимаю.
— Ну, чтоб поддержать марку, иначе выгонят.
— А лучше б мы сами ушли.
— Ты ж сама хотела.
— Я думала, здесь по-другому.
— А чем тебе не нравится?
— Как-то грязно, шумно… И вообще.
— «Шум и гам в этом логове жутком», — прочитал Игорь.
«Композитор» посмотрел на него и неожиданно спросил:
— Ну, а дальше?
— «И всю ночь напролет, до зари…» — выпалил он с вызовом и добавил: — А вы что, позабыли?
— Нет, просто я думал, сейчас это не читают.
— А кого же сейчас читают? — спросила Дашка с искренним удивлением.
— Вот это я и хотел у вас спросить. Ведь есть же у вас свои поэты.
— У нас своих нет, только ваши, — сказал Игорь.
— Язвительность — это что, — как в раздумье, произнес «композитор», — болезнь роста или форма самозащиты?
— А назойливость? — сказал Игорь.
— Перестань! — Дашка нахмурилась.
— Ничего… никто не обиделся, — смущенно улыбнувшись, сказала дама «композитора».
Коротко стриженная, в металлических очках и в длинной юбке, она напоминала народоволку.
— Извините, — сказал «композитор», — я вам помешал… Всегда интересно племя младое, незнакомое.
— Все нормально, — все тем же чужим голосом, с какой-то ему самому неприятной бравадой сказал Игорь.
«Композитор» наливал вино своей соседке; казалось, он утратил всякий интерес к ним, под столиком он крепко держал руку своей дамы.
Игорь тоже налил Дашке. Вино было кислое, невкусное, даже цвет у него был рыжий, как у некрепкого чая… Дашка к нему так и не притронулась. Игорь выпил свое вино и взял Дашкино. Уксусное, жгущее полоснуло по гортани и погасло внутри. Игорь такое кислое вино пил впервые. Как-то раз, в пионерлагере, вместе с вожатыми по поводу Дня защиты детей распили они бутылку портвейна «Крымский». Это было первое его самостоятельное питье (домашние застолья не в счет, да и происходили они редко в последнее время). И тогда оно разочаровало его слабостью своего действия. Хотел забалдеть, как все, а не получилось. Ничего не почувствовал, хотя и пел во всю глотку. Тоже, что называется, для понта. Сейчас же эта кислая, теплая волна словно приподняла его, и он откуда-то сверху, с ее гребня, посмотрел на окружающу