Реакция была немедленная и тревожная:
— Что-нибудь случилось?
И тут же, успокаивая, как бы прикладывая вялую, пожелтевшую ватку с примочкой, сказал умиротворенно, с нарочито пренебрежительными интонациями:
— Ничего, нормально, просто по некоторым делам, вопросам хотелось бы посоветоваться. И так, вообще… за жизнь поговорить.
И в ответ неизменно ворчливое (он знал, что именно это и последует):
— Знаешь же, как я не люблю этих современных коверканий нашего языка: «за жизнь» или еще того хуже «в районе пяти часов».
— Этого я не сказал, дорогой мой буквоед.
А про себя подумал: «Дай бог тебе здоровья». А еще подумал: «Верно, бессмысленно разговаривать с ним об э т о м. Такая уж пропасть за последние годы образовалась. Да и зачем вовлекать старика?»
Но старик охотно принял предложение. И вот они уже договорились, что встретятся у Донского монастыря. Это было место, где они любили когда-то гулять вдвоем.
Уже когда договорились окончательно, отец неожиданно предложил:
— А может, у нас? Что нам ходить, как бездомным? Посидим, пообедаем.
«Нет уж, этими обедами сыт, сыт по горло!» — зло подумал Сергей, а сам сказал с кротостью:
— Нет, хочется погулять. Весна, солнышко, да и тебе не вредно. Хочется вдвоем погулять.
Именно так, вдвоем, а не в квартире, где он почти всегда утишает голос почти до шепота, хотя все равно Антонина все знает, знала и будет знать обо всем и всегда.
Но говорить об этом с отцом бесполезно, всегда рискуешь нарваться на заградительный, защитительный огонь. По сути дела, отец и сам любил в д в о е м, но так давно и так прочно себя уговорил, что во всех случаях о н а ему нужна и обязательна, что и втроем ему всегда хорошо, так уговорил, что в старости и на самом деле поверил.
Ждал он отца на трамвайной остановке, недалеко от старой телестудии.
Нарядные девушки телевидения, блестя горящими на солнце длинными ногами и перепрыгивая лужи, точно школьницы — нарисованные квадраты, бежали к остановке.
Сырой, теплый воздух весны. И, как всю жизнь, — ожидание чего-то, смешение самых разнообразных надежд… Но к этому примешивалось что-то новое; в этом ветреном, солнечном, гулком воздухе катился еле заметный тлеющий дымок, к нему он шел, его выбирал из всех жителей счастливого весеннего города. А впрочем, чушь все это, чепуха, и ты пьешь этот новый, свежий воздух, и, как газировка, он приятно щиплет твое нёбо.
Проносились трамваи, девчонки бежали, но вот наконец пришел т о т трамвай, и Сергей шагнул к открывшимся дверцам.
Старик осторожно ступил с подножки.
И, как всегда, когда видишь издали, не в малых пространствах квартиры, а в открытом, большом — улицы, отец показался маленьким, как ребенок, и таким же беззащитным. Он шел энергично, самостоятельно, не видя сына, цепко скользя по прохожим слабыми дальнозоркими глазами.
— Я здесь, здесь, папа, — сказал Сергей и взял отца под руку.
Он сначала хотел побродить с отцом по Донскому монастырю, он знал здесь каждый камень, каждую плиту, а потом передумал, неожиданно решив, что все эти памятники, плиты хороши для прогулок в молодости.
И они пошли по трамвайной линии вдоль выныривающих из голых продутых деревьев трамваев с темными разводами сырости на овальных китовых спинах.
— Ну, так что же, отрок мой? О чем ты хочешь мне поведать?
Голос отца был беззаботен, почти легок. Весенняя улица и вправду действовала на него хорошо.
Отец справлялся об Игоре: «давно не звонил, не нахватал ли двоек», справлялся о жене: «тоже замолчала и не заходит, а ведь живем в пяти остановках», о работе: «помни, сейчас самое хорошее твое время, спеши, не теряй темпа». Это был излюбленный его лейтмотив, звучащий в разных вариантах: «Спеши, покуда есть куда. Т в о е время». И действительно, оно было е г о. Как ни надоедливо звучал этот призыв, а был справедлив. Действительно, когда, как не сейчас. И вдруг с завистью подумал Сергей о себе вчерашнем. О себе еще год назад. Когда никто и ничто не существовало, кроме работы, все реки впадали в р а б о т у и в ней растворялись, все маршруты вели именно к этой остановке. Иногда у ближних это вызывало досаду: месяцами он никого не видел и никуда не ходил, после института сидел ночами за машинкой, ненадолго ложился и легко вставал… И вдруг все это ослабло, словно во время парашютного прыжка стропила обвисли и он ощутил тяжесть собственного тела. Парение кончилось, остановилось.
Старое здание, прочный дом его былой жизни, который, казалось, мог выдержать любое землетрясение по самым высоким баллам Рихтера, оказалось на поверку непрочным, в сущности аварийным: посыпалась обшивка, выперли ржавые балки.
И надо было окончательно рушить его, чтобы строить новое. Новое строится на костях. Будь решителен.
Боже мой, как завидовал он легким людям, тем, что «сжигают мосты», но не слышат гари, не оборачиваются на мечущихся где-то там обожженных людей! Он догадывался: то, что зовется решительностью, есть, в сущности, безжалостность, но, видно, она-то и необходима.
Как воришка, он ждал вечера, сумерек, и, когда они наступали, неизвестно откуда, белея платьем, прячась, рискуя неизвестно чем, появлялась женщина. Кто была она? Причина, случайность, жертва. А может, она и появилась в этих сумерках потому, что к этому давно шло, потому, что разлад возник задолго до этого; как хроническая слабо выявленная болезнь, он тлел и вдруг вырос, определился… Так что же в этом случае мешало рвануть этот кусок полуистлевшей материи? Рвал, да не рвалось, так стянуло их крепче железных вервий альпинистской тугой упряжки на крутых горах. А когда нажимал, прикладывал силу, рвал, то с материей этой и что-то другое рвалось: живое, кровное.
Тогда, той весной, ему так казалось. Т о г д а еще было невозможно… И уже когда натягивал веревку до конца, когда последние волокна осыпались с трухой, когда выносило вдруг на чистый глубинный простор свободы, он видел, как там, на том новом, якобы счастливом берегу, копошится его спутница, нагибается, прячет лицо, не договаривает.
Такая беззаветно смелая, она оказалась еще более, чем он, подверженной жалости, и, поджидая ее то у больниц, то у дверей ее дома, гуляя мимо скамеечек со старухами, как бы незаинтересованно глядя по сторонам, сосредоточенно и точно шпик, нанятый неизвестно кем, он думал о том, где кончается жалость и начинается беспощадность к нему, где возникает вечно удивительное, чему и сам можешь поверить, чему он, например, всю жизнь верил, когда убеждал тех, других, в своей единственной правде; и иногда, в яркости фотовспышки, видел то, чего не полагалось видеть: реальность и плоть скрытого от него не существующего мирка.
Он взрывал этот мирок. Наступали паузы. Телефон не звонил. По-детски он ждал э т о г о звонка. Но телефон вызвякивал другими звонками. Он придумывал, что куда-то она уехала, что кто-то ее увез, возникало ощущение непоправимости происшедшего.
Потом кто-то из них первый брал на себя долю унижения, которое, естественно, было паче гордости. Отчужденно, почти официально назначалась встреча. Потом она происходила. По-идиотски, по-юношески («несолидно», как сказал бы отец), где-то в кафе, в подъездах и в бездомье.
Наутро он видел себя человеком, уставшим от этого всего, решительно взрывающим всю неуклюжую, мешающую жить ситуацию. Он торпедировал ее, но торпеда была не настоящая, как в аттракционе. Она поражала цель, но не взрывалась. Женщина металась, и не только ответственность за пропадающего, погибающего без нее человека, — жалость была тому причиной. Сергей на собственном опыте знал, что́ это такое, каков этот ромашковый букетик сантиментов, и однажды в ярости он кричал ей бог знает что, оскорбительное, площадное, потому что вспомнил себя, свои метания, двоения, то, как готовился к уходу и уйти не мог, и догадался вдруг простой догадкой: т о т ей нужен, необходим, а почему, один бог знает. И чем ближе и необходимее выбор, тем старое сильнее, неотступнее, перегнившие эти нити, казалось, из необыкновенного материала сделаны. Он начинал почти презирать себя, но в минуту успокоения задумывался: а за что презирать-то? Просто он в то время действительно любил эту женщину.
Отец расспрашивал его о заседании научного общества по итогам экспедиции, расспрашивал жадно, заинтересованно, вот это было то, что нужно отцу: его дела, его работа, все другое было лишним, об этом отец не спрашивал, думать не хотел. Сергей вспоминал, что отец вообще никогда не говорил о женщинах; они были данность необсуждаемая, может быть вечная, может быть временная; трудно представить, что на эти темы он мог говорить даже с друзьями; о науке, о работе, вот о чем, и еще о политике, о спорте. Кажется, то поколение вообще не обсуждало личных дел. Может быть, эта черта была одним из элементов, входивших в вещество, называемое ими «мужество». Кто знает?
Рассказывал отцу о заседании. Говорил подробно и обстоятельно, в лицах. Отец любил, чтобы именно так он говорил о своей работе. Что сказал член совета профессор К., что сказал член ученого совета профессор М., что сказал директор. Сергей говорил развернуто, с мельчайшими деталями, со специальными терминами. Отец именно т а к любил. Он принадлежал к другому отряду, но, как и они, он был с п е ц и а л и с т о м и потому признавал методику во всем, даже в домашнем изложении недавнего ученого совета. Его, Сергея, дела интересовали его намного больше, чем собственные, возможно, заочно он гордился сыном, его успехами, но сыну не показывал никогда, чаще всего поругивал его, в о с п и т ы в а я. Он был убежден, что в с е г д а надо воспитывать.
И Сергею было стыдно сейчас за внутренний холодок, которого старик не замечал, за то, что рассказывал ему сейчас об ученом совете действительно подробно, добросовестно, но нить сопереживания не натягивалась, как прежде в подобных пересказах, когда, излагая отцу, он переживал все заново, продолжал действие. Иногда, точно в озарении, мог догадаться о чем-то важном для существа, для уточнения ему самому необходимой формулировки и повторял ее отцу, чтобы потом, окончательно поймав и отшлифовав мысль, записать ее.