и – тяжелые и глупые георгины, с большими мохнатыми мордами, утром покрытые каплями росы. Своей кремовой красотой они напоминают милого Августина – такие же тщеславные, гордые и немного грустные. Кажется, что они напевают:
Ах, мой милый Августин,
Все прошло, прошло, прошло!
Потому что лето кончается, скоро будет сентябрь, закончится чудное безделье, снег пойдет, будет темно и холодно. Чудное древнее славянское имя у августа – Серпень. Оно напоминает о жнецах и жатве, о том, что месяц этот связан с двумя римскими богинями, Церерой и Помоной, представляющими его в языческом пантеоне. Церера, богиня злаков, не просто хлопотливая колхозница, заботящаяся об урожае, но и богиня подземного мира, насылающая на людей смерть и безумие. Серп в ее руке – безжалостное орудие убийства, и Церера в белых длинных одеждах, с лицом строгим и печальным, – теща Плутона, то есть – сама смерть. Помона же, богиня плодов, странна и неуловима: из-за ее пристрастия к фруктам христианская иконография связала ее с Евой, а через нее – и с Лилит, прослывшей вавилонскою блудницей и овладевавшей мужчинами против их воли. На самом-то деле у Помоны мужчин было не так уж и много, какой-то Пик, от которого она родила веселого Фавна, да Вертумн, бог всяческих изменений, ветреный и лживый, соблазнявший Помону в различных обличиях: то в виде маленькой девочки, то морщинистой старухи, то прекрасного юноши.
В русской поэзии Церера предстает рослой дебелой старухой с тщательно уложенными волосами, в белом платье и шали, с профилем, напоминающим Екатерину Великую. Помона же – богемная босоножка среднего возраста в бесформенной дерюжной рясе, вся седая. Она выходит и начинает частить, немного истерично: август – астры, август – звезды, август – грозди винограда, и рябины ржавой – август!
В ответ на это Церера, окинув ее с головы до ног надменным взглядом, своим жирным голосом прерывает: он и праведный, и лукавый, и всех месяцев он страшней: в каждом августе, Боже правый, столько праздников и смертей. Тут к ним присоединяется вертлявый и лысый Вертумн, начинающий скороговоркой щеголять своими превращениями: уж в августе темнее ночи, а под деревьями еще темнее. Я в сад не заходил нарочно, попутчика нашел себе случайно… Он был высокий, в серой кепке, в потертом несколько, но модном платье.
А из-под земли рокочет голос Плутона: вы шли толпою, врозь и парами, вдруг кто-то вспомнил, что сегодня шестое августа по-старому, Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная, как знаменье, к себе приковывает взоры. И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, нагой, трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник.
Все боги равно правы и равно велики.
Гимн Свободе, ведущей народ
Когда я впервые увидел «Свободу, ведущую народ» Делакруа, не помню. У меня такое ощущение, что присутствовала она всегда. Красивая женщина с голыми грудями и с ружьем в руке. Мне она нравилась, конечно, хотя и вызывала массу вопросов. Главными были два. Первый – что же это за тетенька у ее ног, в красном платочке, подобострастно отклячившая попу и униженно о чем-то молящая? Эта фигура была мне совсем непонятна. Второй вопрос – почему мертвый молодой человек на переднем плане без штанов, но в рубашке и в одном носке. Так как у всех очень много ружей, то понятно, что идет война и должны быть мертвые, солдаты, конечно, и второй мертвый – солдат вне всякого сомнения, с погонами, но зачем такое странное одеяние у первого? Неужели он так воевать вышел – без штанов, в одном носке?
L’imagination au pouvoir!
Вся власть воображению!
Судя по этим вопросам, которые я до сих пор помню, лет мне было немного, когда я впервые встретился со «Свободой, ведущей народ». То есть это произошло до 1968-го, когда мне было уже десять. Теперь, осознанно перебирая воспоминания, я подозреваю, что встреча произошла, когда в доме появилась подборка репродукций шедевров Лувра, плохонькая такая, советская, там еще были «Корабль дураков» Босха, и «Мона Лиза», и «Отправление на остров Цитеру» Ватто, и даже «Белая лошадь» Гогена. «Свобода» Делакруа меня интересовала при этом больше всего – там было очень много для детства завлекательного: дым, вывороченные булыжники, дух разрушения, героическая нахмуренность игры в войнушку, мальчик с пистолетами, отважный такой, яростный, красивый молодой человек с ружьем, ну и, само собою, грудь голая, женская. Мне объяснили с грехом пополам, что эта грудь – олицетворение французской революции, боровшейся за свободу человека, что тетенька с флагом – сама Свобода, она же – Франция, она же – Марианна (кто такая Марианна, ее колпак и трехцветный наряд я хорошо знал по книге карикатур Эффеля, любимейшей), что мальчик – Гаврош, один из героев, сражавшийся со взрослыми на баррикадах, реально, в отличие от Марианны, существовавший, что город на заднем плане, весь в дыму, – это Париж, лучший город в мире, и что это замечательная французская картина, символизирующая французский дух, очень гордый, свободный и независимый. Ну, как Эдит Пиаф поет, хрипя, так завораживающе, rien, rien, rien, что такое – непонятно, но очень свободно, не по-русски. Не Эдита Пьеха и не Майя Кристалинская. То есть были шестидесятые, но не конец.
L’ennui est contre-révolutionnaire.
Скука – это контрреволюция.
Вся эта выданная мне информация только запутывала, не давая ответа на два основных вопроса: про тетеньку одетую, на коленях, и про мужчину без штанов. Если это – свобода, то почему же перед ней стоят на коленях с таким умоляющим, униженным видом? Платочек на голове и синий цвет одежды напоминал об уборщицах, об их форменных советских халатах, то есть совсем о простом народе, который щетками трет, и его, этот народ, Свобода вроде как должна освобождать. Что же тогда этот народ стоит перед ней на карачках? И почему ни Свобода, ни кто-то из ее сподвижников не проявляет никакого интереса к трупу несчастного юноши с такими худыми бледными ногами, не пытается его укрыть. Она сама даже старается на труп не смотреть, отвернулась от него, как будто раздражена вопиющей неприличностью наготы, подчеркнуто задравшейся белой рубашкой, обнажающей тощий зад и тень лобковых волос внизу живота. Он ведь, как я тогда считал, за нее умер, за эту Свободу с голой грудью, красивую такую, и столь безжалостное безразличие к нелепости его позы, беззащитной, трогательной, выставленной напоказ, для осмеяния, как-то девальвировали пафос ее размахивания трехцветным знаменем.
Soyons cruels!
Будем жестокими!
К тому же все французские революции безбожно путались в моей голове. Эта Свобода – Марианна – представлялась еще и Парижской Коммуной, очень привлекательной, там все тот же простой народ бросал с крыш в солдат булыжники, гавроши бегали от баррикады к баррикаде, все такое героическое было, французское, женщины героические, воодушевленные, и красавцы с ружьями, и Париж, лучший город в мире, в дыму и тумане. А потом всех расстреливали у стены на кладбище с красивым именем Пер-Лашез. Тогда же и Бастилию взяли, разрушили тюрьму, всех освободили, а еще – французское Сопротивление, маки, французы на баррикадах воевали с фашистами, мне даже рассказывали про русскую аристократку, которая в маки ушла, сражалась на баррикадах против фашистов. Правда, ее все равно в Советский Союз не пустили. А еще была французская женщина, легшая на рельсы, чтобы не пустить поезд с оружием во Вьетнам; как поезд из Франции во Вьетнам ехал, не очень было внятно, но женщину от рельс никак было не отодрать, она очень упорная была, свободная, и все тряпкой над головой размахивала, трехцветной, наверное, хотя на въезде в город Зеленогорск эта женщина и тряпка над ее головой были черными, бронзовыми. Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног. Какое красивое французское слово – баррикада – и как привлекательно, что ее строят из чего ни попадя: и мебели, и телег, и вывороченных камней, и деревьев с бульваров, и так все необычно, что около мирных, будничных домов все происходит, и люди в штатском сражаются против людей в форме, и женщины, и дети. О, Франция, Франция!
Soyez réalistes – demandez l’impossible.
Будьте реалистами – требуйте невозможного.
Потом я узнал, что «Свобода, ведущая народ» Делакруа никакого отношения к Парижской коммуне не имеет, что она о революции 1830 года, гораздо менее романтичной, да и вообще – буржуазной, что «Марсельеза» совсем из другого времени, узнал про «европейскую весну 1830-го», прочитал злейшие и остроумнейшие нападки Салтыкова-Щедрина на хваленое французское свободолюбие, разделил Бастилию и Пер-Лашез, узнал про буржуазность, мелочность и скупость французского характера, и то, что тетенька с платочком вовсе не тетенька, а борец за свободу, обряженный в рабочую, правда, блузу, но красный пояс, белая рубаха и синяя блуза символизируют Францию, и что это – Франция у ног Свободы-Марианны (то есть здесь Марианна не совсем Франция), и что голый труп, а также и другие трупы – это не борцы за свободу, но солдаты свергнутых Бурбонов, и без штанов бедный юношеский труп оказался потому, что с него все сняли, причем, скорее всего, сами восставшие. Сняли и штаны, и сапоги, и один носок вместе с сапогом, а второй остался, и что это изображение указывает на то, что Делакруа отнюдь не однозначно относился к революционным событиям июля 1830 года. Однако «Свобода, ведущая народ» с ее влекущим символизмом, с дымом, баррикадой, мальчиком, размахивающим пистолетами, и голой грудью, снабдила и Европу, и меня столь ярким и выразительным образом, что превратилась в воплощение мифа революционности. Так что, хотя революции и разделились, воплощение французской Свободы осталось, и, само собою, на нее, на эту женщину Делакруа, наложилось повествование о студентах, о Латинском квартале, о вывороченных булыжниках, о запахе слезоточивого газа, о замечательном чувстве карнавального единства, охватившего Париж, а затем и всю Францию, о возмутившихся полицией и правительством интеллектуалах. Повествование, услышанное, конечно, гораздо позже, не весной 1968-го, но тогда, когда оно уже стало историей. Наложилось, да так там и осталось.