Ожог — страница 53 из 102

очки усталых бронхов. Он вдруг преисполнился к своему визитеру теплым, чуть ли не щемящим чувством.

Нечего искать в каждом пожилом человеке того чекистского выродка. Прежде всего, перед тобой старик. Старая человеческая плоть, а плоть, по мнению Бердяева, не является материей, а суть форма, сосуд. Жалость и милость должно вызывать человеческое мясо, все эти соединительные ткани, жилы, хрящи, косточки, лимфа – о лимфа! – кровь, роговидные образования, все, что так быстро стареет и разрушается. Это отец твой, а не палач. Вылепи его своим отцом. Вылепи его существом, вылезающим из кокона орденов, медалей и жетонов. Вылепи ему большие глаза и вставь в них голубые каменья! А внизу вылепи огромные ордена со всеми складками их знамен, с оружием, зубцами шестеренок, солнечными лучами и письменами. Вылепи его человеческую слабую кожу!

– Раз уж пригласил, так придется лепить, – сказал Хвастищев другу.

– Ну и правильно! – одобрил Серебро. – Временные компромиссы необходимы.

Сказав это, друг ушел из мастерской. Просто так, взял и ушел, ничего не попросив, ничего не предложив! Каково? Значит, просто так завалился старикашка Серебро, узнать, чем дышит старичок Хвастищев, пофилософствовать, кирнуть? Быть может, возраст все же делает свое дело и вместе с проплешинами и серебряными искорками, вместе с разными «звоночками», появляется и у их хамоватого поколения вкус к истинной дружбе?

– Сейчас, Борис Евдокимович, начнем работу! Хвастищев с неслыханной бодростью выскочил из своего убежища.

– Придется мне соорудить вам своего рода пьедестал. Натура всегда должна возвышаться над художником. Таков непреложный марксистский закон, подмеченный еще Ломоносовым. «Покрыты мздою очеса, злодейства землю потрясают…» – помните? Рад, что имею дело с интеллигентным человеком. Передать интеллект в скульптуре – задача нелегкая, одним ударом лопаты ее не решить. Вы со мною согласны? Рад! Какую должность вы занимаете? Понимаю-понимаю, молчу-молчу… «люди, чьих фамилий мы не знаем»? Однако как мы назовем нашу работу? Вас удивляет, что я уже думаю о названии? Дело в том, что я чувствую близость удачи. Моя печень уже, словно кузнечные меха, нагоняет в мозг лиловую кровь вдохновения. Я выставлю ваш бюст в Манеже как завершение важного этапа в поисках положительного героя. О, этот вечный поиск! Поиск с открытым забралом, с молотком под коленкой, с серпом под яйцами! Ищешь, ищешь, а герои-то рядом, мимо тебя на «Чайках» ездят!…

Лыгер уже восседал на импровизированном помосте из грех видавших всякое матрасов, а скульптор, не закрывая блудливого рта, работал споро, забвенно (язык-то вибрировалавтоматически) и вздрагивал лишь в те моменты, когда натура постукивала мундштуком длинной папиросы о коробку. Наконец натуре удалось прорваться сквозь трескотню артиста.

– Нам, Радий Аполлинариевич, с самого начала надо бы понять друг друга, – солидно и с некоторой даже печалью заговорила натура. – Знаю, мой возраст, «Чайка», знаки отличия рождают в вашем сознании определенные аксессуации. Однако не считайте меня глухим консерватором, человеком вчерашнего дня. Вы думаете, мы, люди у руля, не страдали, не претерпевали горя в определенный отрезок времени? Вот вам короткая, но поучительная история.

Было это в 1949… нет, вру, уже в первом квартале пятидесятого. Я ждал повышения, крупного повышения в должности и перевода с Северного объекта нашей системы на Западный. Я был тогда в ваших летах, полон жизненных соков и лишен дурных предчувствий. Звонок сверху. Зайди! Иду. Никаких сомнений, никаких нюансов, только портупея скрипит. Разрешите? По вашему приказанию… Садитесь. Садись, чего вытянулся! Садитесь, товарищ ЛЯГЕРШТЕЙН! В кресло садитесь, ваша нация мягкое любит.

Воображаете? Каков ударчик? Согласитесь, не каждый выдержит. Бывали случаи, когда некоторые товарищи в этом кабинете сразу отваливали копыта: судороги, рвота, коллапс. Простите, говорю я, товарищ генерал, не до конца вас понял. А до конца, говорит он, ты и не можешь меня понять, Лягерштейн, потому что ты не интернационалист. Ты скрываешь свою национальность, а это в нашем государстве непростительно. Товарищ генерал, русский перед вами человек и по матери и по отцу! Что ты, что ты, говорит он, не волнуйся, Боха, Бохочка, хочешь кухочки, ты испохтишь нехвочки…

Эх, Радий Аполлинариевич, до сих пор у меня внутри все дрожит, когда вспоминаю этот ернический тон. Ну, скажите, разве я даю чем-нибудь основания для таких издевательств?

– Пожалуй, даете, – не подумав, сказал Хвастищев.

– Знаю! – выкрикнул тут Лыгер, словно выстрелил, и вскочил с гневным светом в очесах, ну прямо Щорс.

Взлет такой силы в наше время вялых эмоций! Хвастищев, чтобы не забыть, прямо на полу, на линолеуме фломастером набросал изгиб носогубной складочки и росчерк гневных бровей.

– Знаю, знаю, – с большой трагедийной силой, свистя бронхами, прошептал Лыгер, склоняясь со своего пьедестала, словно Макбет над трупами.

– Да-да, есть в вас что-то нерусское, Борис Евдокимович, – продолжал волынить Хвастищев.

Антикварный стул на пьедестале затрещал под напором большого тела. Хвастищев разозлился.

– Я шучу. Ничего в вас нет еврейского, одно только свинство пскопское.

– Всю жизнь, – тихо заговорил гость в накренившемся кресле, – всю жизнь меня преследует эта завитушка в волосах, это нетвердое «р»… Почему-то всех сразу же настораживает моя фамилия. Лыгер, говорю я всем, ударяйте, пожалуйста, на первом слоге. Не ЛыгЕр, не ЛягЕр и уже тем более не Лягерштейн, и не пскопские мы, Радий Аполлинариевич, а туляки. В Туле уже полтора столетия живут Лыгеры, мастера по краникам для самоваров.

– А раньше где жили? – спросил Хвастищев без задней мысли, и вдруг натура блудливо захихикала и глянула на него одним глазком между большим и указательным пальцами.

– Вообще-то, Радий Аполлинариевич, Лыгеры идут от пленного француза, вероломно вторгшегося в нашу страну.

– Значит, не в вашу, а в нашу? – спросил Хвастищев.

– Почему же? Он – в нашу! Наглый французишка вторгся в нашу страну!

– Да ведь если бы он не вторгся, вас бы не было, – с усилием предположил Хвастищев. – Значит, до тех пор пока он не вторгся, страна эта была совсем не ваша, Борис Евдокимович.

– Если бы он не вторгся, я был бы русским без пятнышка, – пояснил Лыгер. – И без этой волнишки, и с нормальным русским «р», все было бы нормально, и фамилия была бы нормальная, Карташов или Воронов.

– Итак, он вторгся, картавый, кудрявый… – с непонятным самому себе вдохновением вообразил тут Хвастищев.

– Да-да, он вторгся и уже торжествовал победу, да получил острастку, и такую, что в Тулу залетел. – Злорадство по отношению к несчастному предку было у Лыгера вполне искренним. – Он, должно быть, всем в нашей Туле, говорил «ля гер», мол, «ля гер», война, мол, простите, добрые люди. Вот отсюда и пошла рабочая династия Лыгеров, а дальше уже все были чисто русские и даже революционеры, Радий Аполлинариевич. Вот видите, как случалось в те времена, небольшая затирочка в анкете, и человек лишается всего – и карьеры, и жены, и дочки. – Он снял ладонь с лица и вздохнул освобожденно. – Вам первому исповедуюсь. Исключительно для доверия, для творческого содружества…

– А сейчас наверху знают про курчавого Ля Гера? – спросил Хвастищев.

– Боюсь, что знают, – сказал гость – Иногда чувствую кое-какие симптомы, хотя Франция и проводит реалистическую политику. Если бы не французишка этот, я бы сейчас, Радий Аполлинариевич, не на «Чайке» ездил, а классом повыше.

– Ого! – присвистнул Хвастищев и подумал: «Эка птичка!»

Он вдруг отвлекся от своей глины и вместе со словами «эка птичка» вдруг улетел в далекие края, вдруг вспомнил почему-то, как

Юноша фон Штейнбок

окрыленный приемом в комсомол, взволнованный подвижкой льда в бухте Нагаево, а также урбанистическими стихами раннего Маяковского и своим собственным сочинением на тему «Город Желтого Дьявола», которое зачитывалось недавно в классе как образец, порывисто шел по проспекту Сталина, и доски под ним не гнулись.

Эх, черт возьми, мир совсем не так уж плох, и ребята в классе все дружные, все комсомольцы, и комсорг свой парень Рыба, и теперь уж я совсем не отличаюсь от других, и брюки у меня бостоновые, широкие, и пиджачок-фокстрот с плечами-кирпичами, а о родителях далеко не всегда и не везде ведь спрашивают, вон даже в райкоме не спросили. Расскажи, говорят, об успехах Народно-освободительной армии Китая и улыбаются, а о родителях ни слова. Комсомол это мало интересует, ему гораздо важнее, чтобы парень был хорошим спортсменом, и в учебе не хромал, и в политике разбирался. Стихоплетство, уныние, всякие неподходящие мысли – прочь. Все это остается в Третьем Сангородке и улетучивается по мере приближения к центру, к счастливому перекрестку, где тихими комсомольскими вечерами гуляет в комсомольской истоме Гулий Людмила с мелкими комсомольскими подругами, а радио на столбе поет «Цветок душистых прерий».

Когда-нибудь, Гулий Людмила, нам поручат с тобой вдвоем оформить стенгазету, подумал он, толкнул дверь исторического кабинета и в гнойном сумраке Пунических войн увидел свою героиню вместе с комсоргом Рыбой. Плотоядно улыбаясь, комсорг шарил у красавицы за пазухой. Вдруг лицо его озарилось – нашел искомое! Мгновение, и лицо насупилось – комсорг погрузился в тяжелую качку.

– Будем дружить, Людка? – сипел он – Будем дружить?

Она пока что молчала.

Рыба, гладкий, жирноволосый, с ротиком-присоском, совсем неодухотворенный, серый, как валенок, сынишка АХЧ, да и сам-то абсолютная АХЧ, ты похитил мою любовь, мою трепетную Людмилу, ты жмешь ей левую грудь, высасываешь соки из цветка душистых прерий, под портретом Кромвеля ты втискиваешь свою гнусную лапу меж двух сокровенных колен…

– Иди отсюда, Боков! – враждебно вдруг рыкнула Людмила Толику. Вдруг выпятился ее подбородок, вдруг в историческом полумраке явственно выступил кабаний лик УСВИТЛа.