Озноб — страница 10 из 29

забыть меня навеки и покинуть.


Я для нее — лишь дудка, чтоб дудеть.

Пускай дудит и веселит окрестность.

А мне опять — заснуть, как умереть,

и пробудиться утром, как воскреснуть.

МАЛЕНЬКИЕ САМОЛЕТЫ

Ах, мало мне другой заботы,

обременяющей чело, -

мне маленькие самолеты

всё снятся, не пойму с чего.


Им всё равно, как сниться мне:

то, как птенцы, с моей ладони

они зерно берут, то в доме

живут, словно сверчки в стене.


Иль тычутся в меня они

носами глупыми: рыбешка

так ходит возле ног ребенка,

щекочет и смешит ступни.


Порой вкруг моего огня

они толкаются и слепнут,

читать мне не дают, и лепет

их крыльев трогает меня.


Еще придумали: детьми

ко мне пришли и со слезами,

едва с моих колен слезали,

кричали: «На руки возьми!»


Прогонишь — снова тут как тут:

из темноты, из блеска ваксы,

кося белком, как будто таксы,

тела их долгие плывут.


Что ж, он навек дарован мне -

сон жалостный, сон современный,

и в нем — ручной, несоразмерный

тот самолетик в глубине?


И все же, отрезвев от сна,

иду я на аэродромы -

следить огромные те громы,

озвучившие времена.


Когда в преддверье высоты

всесильный действует пропеллер,

я думаю — ты все проверил,

мой маленький? Не вырос ты.


Ты здесь огромным серебром

всех обманул — на самом деле

ты — крошка, ты — дитя, ты — еле

заметен там, на голубом.


И вот мерцаем мы с тобой

на разных полюсах пространства.

Наверно, боязно расстаться

тебе со мной — такой большой?


Но там, куда ты вознесен,

во тьме всех позывных мелодий,

пускай мой добрый, странный сон

хранит тебя, о самолетик!

ОЗНОБ

Хвораю, что ли, — третий день дрожу,

как лошадь, ожидающая бега.

Надменный мой сосед по этажу

и тот вскричал:

— Как вы дрожите, Белла!


Но образумьтесь! Странный ваш недуг

колеблет стены и сквозит повсюду.

Моих детей он воспаляет дух

и по ночам звонит в мою посуду.


Ему я отвечала:

— Я дрожу

всё более без умысла худого.

А впрочем, передайте этажу,

что вечером я ухожу из дома.


Но этот трепет так меня трепал,

в мои слова вставлял свои ошибки,

моей ногой приплясывал, мешал

губам соединиться для улыбки.


Сосед мой, перевесившись в пролет,

следил за мной брезгливо, но без фальши.

Его я обнадежила:


— Пролог

вы наблюдали. Что-то будет дальше?

Моей болезни не скучал сюжет!

В себе я различала, с чувством скорбным,

мельканье диких и чужих существ,

как в капельке воды под микроскопом.


Всё тяжелей меня хлестала дрожь,

вбивала в кожу острые гвоздочки.

Так по осине ударяет дождь,

наказывая все ее листочки.


Я думала: как быстро я стою!

Прочь мускулы несутся и резвятся!

Мое же тело, свергнув власть мою,

ведет себя свободно и развязно.


Оно всё дальше от меня! И вдруг

оно исчезнет вольно и опасно,

как ускользает шар из детских рук

и ниточку разматывает с пальца?


Всё это мне не нравилось.

Врачу

сказала я, хоть перед ним робела:

— Я, знаете, горда и не хочу

сносить и впредь непослушанье тела.


Врач объяснил:

— Ваша болезнь проста.

Она была б и вовсе безобидна,

но ваших колебаний частота

препятствует осмотру — вас не видно.


Вот так, когда вибрирует предмет

и велика его движений малость,

он зрительно почти сведен на нет

и выглядит как слабая туманность.


Врач подключил свой золотой прибор

к моим приметам неопределенным,

и острый электрический прибой

охолодил меня огнем зеленым.


И ужаснулись стрелка и шкала!

Взыграла ртуть в неистовом подскоке!

Последовал предсмертный всплеск стекла,

и кровь из пальцев высекли осколки.


Встревожься, добрый доктор, оглянись!

Но он, не озадаченный нимало,

провозгласил:

— Ваш бедный организм

сейчас функционирует нормально.


Мне стало грустно. Знала я сама

свою причастность к этой высшей норме.

Не умещаясь в узости ума,

плыл надо мной ее чрезмерный номер.


И многозначной цифрою мытарств

наученная нервная система,

пробившись, как пружины сквозь матрац,

рвала мне кожу и вокруг свистела.


Уродующий кисть огромный пульс

всегда гудел, всегда хотел на волю.

В конце концов казалось: к чёрту! пусть

им захлебнусь, как Петербург Невою!


А по ночам — мозг навострится, ждет.

Слух так открыт, так взвинчен тишиною,

что скрипнет дверь иль книга упадет -

и — взрыв! и — всё! и — кончено со мною!


Да, я не смела укротить зверей,

в меня вселённых, жрущих кровь из мяса.

При мне всегда стоял сквозняк дверей!

При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!


В моих зрачках, нависнув через край,

слезы светлела вечная громада.

Я — всё собою портила! Я — рай

растлила б грозным неуютом ада.


Врач выписал мне должную латынь,

и, с мудростью, цветущей в человеке,

как музыку по нотным запятым,

ее читала девушка в аптеке.


И вот теперь разнежен весь мой дом

целебным поцелуем валерьяны,

и медицина мятным языком

давно мои зализывает раны.


Сосед доволен, третий раз подряд

он поздравлял меня с выздоровленьем

через своих детей и, говорят,

меня хвалил пред домоуправленьем.


Я отдала визиты и долги,

ответила на письма. Я гуляю,

особо, с пользой делая круги.

Вина в шкафу держать не позволяю.


Вокруг меня — ни звука, ни души.

И стол мой умер и под пылью скрылся.

Уставили во тьму карандаши

тупые и неграмотные рыльца.


И, как у побежденного коня,

мой каждый шаг медлителен, стреножен.

Всё хорошо! Но по ночам меня

опасное предчувствие тревожит.


Мой врач еще меня не уличил,

но зря ему я голову морочу,

ведь всё, что он лелеял и лечил,

я разом обожгу иль обморожу.


Я, как улитка в костяном гробу,

спасаюсь слепотой и тишиною,

но, поболев, пощекотав во лбу,

рога антенн воспрянут надо мною.


О, звездопад всех точек и тире,

зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,

подрагивая в чистом серебре

русалочьих мурашек, жгущих спину!


Ударь в меня, как в бубен, не жалей,

озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!

Я — балерина музыки твоей!


Щенок озябший твоего мороза!

Пока еще я не дрожу, о нет,

сейчас о том не может быть и речи.

Но мой предусмотрительный сосед

уже со мною холоден при встрече.

УРОКИ МУЗЫКИ

Люблю, Марина, что тебя, как всех,

что как меня…

Озябшею гортанью


не говорю: тебя — как свет! как снег! -

усильем шеи будто лед глотаю,

стараюсь вымолвить: тебя, как всех,

учили музыке (о крах ученья!


Как если бы, под богов плач и смех,

свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:

рояль и ты — два совершенных круга,

в тоске взаимной глухонемоты

терпя иноязычие друг друга.


Два мрачных исподлобья сведены

в неразрешимой и враждебной встрече -

рояль и ты — две сильных тишины,

два слабых горла: музыки и речи.


Но твоего сиротства перевес

решает дело. Что рояль? — он узник

безгласности, покуда в до-диез

мизинец свой не окунет союзник.


А ты — одна. Тебе — подмоги нет.

И музыке трудна твоя наука:

не утруждая ранящий предмет,

открыть в себе кровотеченье звука.


Марина, до! До — детства, до — судьбы,

до-ре, до — речи, до — всего, что после

равно, как вместе, мы склоняли лбы

в той общедетской, предрояльной позе,

как ты, как ты, вцепившись в табурет! -

о карусель! о Гедике ненужность! -

раскручивать сорвавшую берет,

свистящую вкруг головы окружность.

Марина, это всё — для красоты

придумано, в расчете на удачу

раз накричаться: я — как ты! как ты!

И с радостью бы крикнула, да — плачу.


1963. Октябрь

Моя родословная

Поэма


ОТ АВТОРА

Вычисляя свою родословную, я не имела в виду сосредоточить внимание читателя на долгих обстоятельствах именно моего возникновения в мире: это было бы слишком самоуверенной и несовременной попыткой.

Я хотела, чтобы героем этой истории стал Человек, любой, еще не рожденный, но как — если бы это было

возможно — страстно, нетерпеливо желающий жизни, истомленный ее счастливым предчувствием и острым морозом тревоги, что оно может не сбыться. От сколького он зависит в своей беззащитности, этот еще не существующий ребенок: от малой случайности и от великих военных трагедий, наносящих человечеству глубокую рану ущерба. Но всё же он выиграет в этой борьбе, и сильная, горячая, вечно прекрасная Жизнь придет к нему и одарит его своим справедливым, несравненным благом.


Проверив это удачей моего рождения, ничем не отличающегося от всех других рождений, я обратилась благодарной памятью к реальным людям и событиям, от которых оно так или иначе зависело.


Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии — Стопани была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но всё же прочно, во многих поколениях, украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз.

Родной брат бабушки, чье доброе влияние навсегда определило ее судьбу, Александр Митрофанович Стопани, стал известным революционером, сподвижником Ленина по работе в «Искре» и съездам РСДРП. Разумеется, эти стихи, упоминающие его имя, скажут о нем меньше, чем живые и точные воспоминания близких ему людей, из коих многие ныне здравствуют.