Озноб — страница 16 из 29

впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,

пишу стихи, мне говорят: порви!


А вы так просто говорите слово,

вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна»,

так написал мне мальчик из Перми.


В чужих потемках выключатель шаря,

хозяевам вслепую спать мешая,

о воздух спотыкаясь, как о пень,

стыдясь своей громоздкой неудачи,

над каждой книгой обмирая в плаче,

я вспомнила про мальчика и Пермь.


И впрямь — в Перми живет ребенок странный,

владеющий высокой и пространной,

невнятной речью. И, когда горит

огонь созвездий, принятых над Пермью,

озябшим горлом, не способным к пенью,

ребенок этот слово говорит.


Как говорит ребенок! Неужели

во мне иль в ком-то, в неживом ущельи

гортани, погруженной в темноту,

была такая чистая проема,

чтоб уместить, во всей красе объема,

всезначащего слова полноту?


О, нет, во мне — то всхлип, то хрип, и снова

насущный шум, занявший место слова

там, в легких, где теснятся дым и тень,

и шее не хватает мощи бычьей,

чтобы дыханья суетный обычай

вершить было не трудно и не лень.


Звук немоты, железный и корявый,

терзает горло ссадиной кровавой,

заговорю — и обагрю платок.


В безмолвии, как в землю погребенной,

мне странно знать, что есть в Перми ребенок,

который слово выговорить мог.

НЕМОТА

Кто же был так силен и умен?

Кто мой голос из горла увел?

Не умеет заплакать о нем

рана черная в горле моем.


Сколь достойны хвалы и любви,

март, простые деянья твои,

но мертвы моих слов соловьи

и теперь их сады — словари.


— О, воспой! — умоляют уста

снегопада, обрыва, куста.


Я кричу, но, как пар изо рта,

округлилась у губ немота.


Вдохновенье — чрезмерный, сплошной

вдох мгновенья душою немой.

Не спасет ее вдох иной,

кроме слова, что сказано мной.


Задыхаюсь, и дохну, и лгу,

что еще не останусь в долгу

пред красою деревьев в снегу,

о которой сказать не могу.


Облегчить переполненный пульс -

как угодно, нечаянно, пусть,

и во всё, что воспеть тороплюсь,

воплощусь навсегда, наизусть.


А за то, что была так нема,

и любила всех слов имена,

и устала вдруг, как умерла, -

сами, сами воспойте меня.

ДРУГОЕ

Что сделалось? Зачем я не могу,

уж целый год не знаю, не умею

слагать стихи, и только немоту

тяжелую в моих губах имею?


Вы скажете: но вот уже строфа,

четыре строчки в ней, она готова.

Я не о том: во мне уже стара

привычка ставить слово после слова.


Порядок этот ведает рука,

я не о том. Как это прежде было?

Когда происходило — не строка -

другое что-то. Только что? — забыла.


Да, то, другое, разве знало страх,

когда шалило голосом так смело,

само, как смех, смеялось на устах

и плакало, как плач, если хотело?

ТОСКА ПО ЛЕРМОНТОВУ

О Грузия, лишь по твоей вине,

Когда зима грозна и белоснежна,

Печаль моя печальна не вполне,

Не до конца надежда безнадежна.


Одну тебя я счастливо люблю,

И лишь твое лицо не лицемерно.

Рука твоя на голову мою

Ложится благосклонно и целебно.


Мне не застать врасплох твоей любви.

Открытыми объятия ты держишь.

Вое говоры, вое шепоты твои

Мне на ухо нашепчешь и утешишь.


Но в этот день не так я молода,

Чтоб выбирать меж севером и югом.

Свершилась поздней осени беда,

Былой уют украсив неуютом…


Лишь черный зонт в руках моих гремит,

Живой, упругий мускул в нем напрягся.

То, что тебя покинуть норовит,

Пускай покинет — что держать напрасно!


Я отпускаю зонт и не смотрю,

Как будет он использовать свободу.

Я медленно иду по октябрю,

Сквозь воду и холодную погоду.


В чужом дому, не знаю, почему,

Я бег моих колен остановила.

Вы пробовали жить в чужом дому?

Там хорошо. И вот как это было.


Был подвиг одиночества свершен,

И я могла уйти. Но так случилось,

Что в этом доме, в ванной, жил сверчок,

Поскрипывал, оказывал мне милость.


Моя душа тогда была слаба,

И потому — с доверьем и тоскою -

Тот слабый скрип, той песенки слова

Я полюбила слабою душою.


Привыкла вскоре добрая семья,

Что так, друг друга не опровергая,

Два пустяка природы: он и я -

Живут тихонько, лесенки слагая.


Итак, я здесь. Мы по ночам не спим,

Я запою — он отвечать умеет.


Ну, хорошо. А где же снам моим,

Где им-то жить? Где их бездомность реет?


Они всё там же, там, где я была,

Где высочайший юноша вселенной,

Меж туч и солнца, меж добра и зла

Стоял вверху горы уединенной.


О, там под покровительством горы,

Как в медленном недоуменьи танца,


Течения Арагви и Куры

Ни встретиться не могут, ни расстаться.

Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм,

Души его воинственна молитва.


В ней гром мечей, и лошадиный храп,

И вечная за эти земли битва.

Где он стоял? Вот здесь, где монастырь

Еще живет всей свежестью размаха,


Где малый камень с легкостью вместил

Великую тоску того монаха.

Что, мальчик мой, великий человек,


Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью

В моем мозгу и чернотой меж век,

Все плачущей над, маленьким, тобою?


И в этой Богом замкнутой судьбе,

В твоей высокой муке превосходства,

Хотя б сверчок любимому тебе,

Сверчок играл средь твоего сиротства!


Стой на горе! Не уходи туда,

Где — только-то! — через четыре года

Сомкнется над тобою навсегда

Пустая, совершенная свобода!


Стой на горе! Я по твоим следам

Найду тебя под солнцем возле Мцхета,

Возьму себе воем зреньем, не отдам,


И ты опасен уже, и вечно» это.

Стой на горе! Но чем к тебе добрей

Чужой земли таинственная новость,

Тем яростней соблазн земли твоей,

Милей ее сладчайшая суровость.

ПРИКЛЮЧЕНИЕ В АНТИКВАРНОМ МАГАЗИНЕ

Зачем? Да так, как входят в глушь осин,

для тишины и праздности гулянья, -

не ведая корысти и желанья,

вошла я в антикварный магазин.


Недобро глянул старый антиквар.

Когда б он не устал за два столетья

лелеять нежной ветхости соцветья, -

он вовсе б мне дверей не открывал.


Он опасался грубого вреда

для слабых чаш и хрусталя больного.

Живая подлость возраста иного

была ему враждебна и чужда.


Избрав меня меж прочими людьми,

он кротко приготовился к подвоху,

и ненависть, мешающая вздоху,

возникла в нем с мгновенностью любви.


Меж тем искала выгоды толпа,

и чужеземец мудростью холодной

вникал в значенье люстры старомодной

и в руки брал бессвязный хор стекла.


Недосчитавшись голоска одной

в былых балах утраченной подвески,

на грех ее обидевшись по-детски,

он заскучал и захотел домой.


Печальную пылинку серебра

влекла старуха из глубин юдоли,

и тяжела была ее ладони

вся невесомость быта и добра.


Какая грусть — средь сумрачных теплиц

разглядывать осеннее предсмертье

чужих вещей, воспитанных при свете

огней угасших и минувших лиц.


И вот тогда, в открывшейся тиши,

раздался оклик запаха и цвета:

ко мне взывал и ожидал ответа

невнятный жест неведомой души.


Знакомой боли маленький горнист

трубил, словно в канун стихосложенья, -

так требует предмет изображенья,

и ты бежишь, как верный пес на свист.

Я знаю эти голоса ничьи.


О плач всего, что хочет быть воспето!

Навзрыд звучит немая просьба эта,

как крик: «Спасите!» — грянувший в ночи.


Отчаявшись, до крайности дойдя,

немое горло просьбу излучало.

Я ринулась на зов и для начала

сказала я: — Не плачь, мое дитя.


— Что вам угодно? — молвил антиквар. -

Здесь всё мертво и неспособно к плачу.

Он, всё еще надеясь на удачу,

плечом меня теснил и оттирал.


Сведенные враждой, плечом к плечу

стояли мы. Я отвечала сухо:

— Мне, ставшею открытой раной слуха,

угодно слышать всё, что я хочу.


— Ступайте прочь! — он гневно повторял.

И вдруг, средь слабоумия сомнений,

в уме моем сверкнул случайный гений

и выпалил: — Подайте тот футляр!


— Тот ларь? — Футляр.

— Фонарь? — Футляр. — Фуляр?

— Помилуйте, футляр из черной кожи.

Он бледен стал и закричал: — О Боже!


Всё, что хотите, но не тот футляр.

Я вас прошу, я заклинаю вас!

Вы молоды, вы пахнете бензином!


Ступайте к современным магазинам,

где так велик ассортимент пластмасс.

— Как это мило с вашей стороны, -

сказала я, — я не люблю пластмассы.


Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.

Вы любите непрочность старины.


Я сам служу ее календарю.

Вот медальон, и в нем портрет ребенка.

Минувший век. Изящная работа.

И всё это я вам теперь дарю.


…Печальный ангел с личиком больным.

Надземный взор. Прилежный лоб и локон.

Гроза в июне. Воспаленье в легком.

И тьма небес, закрывшихся за ним…


— Мне горестей своих не занимать,

а вы хотите мне вручить причину

оплакивать всю жизнь его кончину

и в горе обезумевшую мать?


— Тогда сервиз на двадцать шесть персон!

воскликнул он, надеждой озаренный. -


В нем сто предметов ценности огромной.

Берите даром — и вопрос решен.