Озноб — страница 27 из 29

Но почему два имени сразу? Не знаю. Так случилось со мной. Недавно, в чужой стране, в большом городе, я и два человека из этого города, и один человек из моего города, стояли и смотрели на чужую прекрасную реку. И кто-то из тех двоих мельком, имея в виду что-то свое, упомянул эти имена. Мы ничего не ответили им, но наши лица стали похожи. Они спросили: «Что вы?» Я сказала: «Ничего». И выговорила вдруг так, как давно не могла выговорить: ПУШКИН. ЛЕРМОНТОВ.

И в этом было все, все: они и имя земли, столь близкое к их именам, и многозначительность души, связанная с этим, все, что знают все люди, и еще что-то, что знает лишь эта земля.

ВОСПОМИНАНИЕ О ГРУЗИИ

Вероятно, у каждого человека есть на земле тайное и любимое пространство, которое он редко навещает, но помнит всегда и часто видит во сне. Человек живет дома, на родине, там, где ему следует жить; занимается своим делом, устает, и ночью, перед тем как заснуть, улыбается в темноте и думает: «Сейчас это невозможно, но когда-нибудь я снова поеду туда…»

Так думаю я о Грузии, и по ночам мне снится грузинская речь. Соблазн чужого и милого языка так увлекает, так дразнит немые губы, но как примирить в славянской гортани бурное несогласие согласных звуков, как уместить долготу гласных? Разве что во сне сумею я преодолеть косноязычие и издать этот глубокий клекот, который все нарастает в горле, пока не станет пением.

Мне кажется, никто не живет в такой близости пения, как грузины. Между весельем и пением, печалью и пением, любовью и пением вовсе нет промежутка. Если грузин не поет сейчас, то только потому, что собирается петь через минуту.

Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела, а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и две ее дочери ловко накрыли стол.

Сбор винограда только начинался, но квеври — остроконечные, зарытые в землю кувшины — уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело. Мы едва успели его отведать, а уже все пели за столом во много голосов, и каждый голос знал свое место, держался нужной высо

ты. В этом пении не было беспорядка, строгая, неведомая мне дисциплина управляла его многоголосьем.

Мне показалось, что долгожданная тайна языка наконец открылась мне, и я поняла прекрасный смысл этой песни: в ней была доброта, много любви, немного печали, нежная благодарность земле, воспоминание и надежда, а также все остальное, что может быть нужно человеку в такую счастливую и лунную ночь.

СТИХОТВОРНЫЕ ПЕРЕВОДЫ

(С грузинского)

Из М. Квливидзе


ТИЙЮ



Чужой страны познал я речь,

и было в ней одно лишь слово,

одно — для проводов и встреч,

одно — для птиц и птицелова.


О, Тийю![2] Этих двух слогов

достанет для «прощай» и «здравствуй».

В них — знак немилости, и зов,

и «не за что», и «благодарствуй»…


О, Тийю! В слове том слегка

будто посвистывает что-то,

в нем явственны акцент стекла

разбитого

и птичья нота.


Чтоб «Тийю» молвить, по утрам

мы все протягивали губы.

Как в балагане — тарарам,

в том имени — звонки и трубы.


О, слово «Тийю»! Им одним,

единственно знакомым словом,

прощался я с лицом твоим

и с берегом твоим сосновым.


Тийю! (Как голова седа!)

Тийю! (Не плачь, какая польза!)


Тийю! (Прощай!)

Тийю! (Всегда!)


Как скоро все это… как поздно…

СЛЕДЫ НА СНЕГУ

Я видел белый цвет земли,

где безымянный почерк следа

водил каракули средь снега

и начинал тетрадь зимы.


Кого-то так влекло с крыльца!

И снег — уже не лист бесцельный,

а рукопись строки бесценной,

не доведенной до конца.

Из Симона Чиковани
МОРСКАЯ РАКОВИНА

Я, как Шекспир, доверюсь монологу

в честь раковины, найденной в земле.

Ты послужила морю молодому,

теперь верни его звучанье мне.


Нет, древний череп я не взял бы в руки.

В нем знак печали, вечной и мирской.

А в раковине — воскресают звуки,

умершие средь глубины морской.


Она, как келья, приютила гулы

и шелест флагов, буйный и цветной.

И шепчут ее сомкнутые губы,

и сам Риони говорит со мной.


О раковина, я твой голос вещий

хотел бы в сердце обрести своем,

чтоб соль морей и песни человечьи

собрать под перламутровым крылом.


И сохранить средь прочих шумов- милый

шум детства, различимый в тишине.

Пусть так и будет. И на дне могилы

пусть все звучит и бодрствует во мне.


Пускай твой кубок звуки разливает

и все же ими полнится всегда.


Пусть развлечет меня — как развлекает

усталого погонщика звезда.

СКАЗАННОЕ ВО ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ

В той давности, в том времени условном

что был я прежде? Облако? Звезда?

Не пробужденный колдовством любовным

алгетский камень, чистый, как вода?


Ценой любви у вечности откуплен,

я был изъят из тьмы, я был рожден.

Я — человек. Я — как поющий купол,

округло и таинственно сложен.


Познавший мудрость, сведущий в искусствах,

в тот день я крикнул:

— О земля моя!

Даруй мне тень!

Пошли хоть малый кустик -

простить меня и защитить меня!


Там, в небесах, не склонный к проволочке,

сияющий нацелен окуляр,

чтобы вкусил я беззащитность точки,

которой алчет перпендикуляр.


Я по колено в гибели! По пояс!

Я вязну в ней! Тесно дышать груди!

О школьник обезумевший! Опомнись!

Губительной прямой не проводи!


Я — человек! И драгоценен пламень

в душе моей!

Но нет, я не хочу

сиять заметно!


Я — алгетский камень!

О Господи, задуй во мне свечу!

И отдалился грохот равномерный.


И куст дышал. И я дышал под ним.

Немилосердный ангел современный

побрезговал ничтожеством моим.


И в этот мир, где пахло, где белело,

смеркалось, пело, силилось сверкнуть,

я нежно вынес собственного тела

родимую и жалостную суть.


Заплакал я, всему живому близкий,

вздыхающий, трепещущий, живой.

О высота моей молитвы низкой,

я подтверждаю бедный лепет твой.


Я видел одинокое, большое

свое лицо. Из этого огня

себя я вынес, как дитя чужое,

слегка напоминавшее меня.


Не за свое молился долговечье

в тот год, в тот час, в той темной тишине -

за чье-то золотое, человечье,

случайно обитавшее во мне.


И выжило оно. И над водою

стоял я долго. Я устал тогда.

Мне стать хотелось облаком, звездою,

алгетским камнем, чистым, как вода.

БЫКИ

Что за рога украсили быка!

Я видел что-то чистое, рябое,

как будто не быки, а облака

там шли, обремененные арбою.


Понравились мне красные быки.

Их одурманил запах урожая.


Угрюмо напряженные белки

смотрели добро, мне не угрожая.

О, их рога меня с ума свели!

Они стояли прямо и навесно.

Они сияли, словно две свечи,

и свечи те зажгла моя невеста.


Я шел с арбой. И пахло все сильней

чем-то осенним, праздничным и сытым.

О виноградник юности моей,

опять я янтарем твоим осыпан.


Смотрю сквозь эти добрые рога

и вижу то, что видывал когда-то:

расставленные на лугу стога,

гумно и надвижение заката.


Мне помнится — здесь девочка была,

в тени ореха засыпать любила.


О женщина, ведущая быка,

сестра моя! Давно ли это было?

Прими меня в моих местах родных

и одари теплом и тишиною!


Пусть светлые рога быков твоих,

как месяцы, восходят надо мною.

ОЛЕНИ НА ГУМНЕ

Я молод был. Я чужд был лени.

Хлеб молотил я на гумне.

Я их упрашивал:

— Олени!


Олени, помогите мне!

Они послушались. И славно

работали мы дотемна.


О, как смеялись мы, как сладко

дышали запахом зерна!

Нас солнце красное касалось

и отражалось в их рогах.


Рога я трогал — и казалось,

что солнце я держу в руках.

Дома виднелись. Их фасаду

закат заглядывал в лицо.


И вдруг, подобная фазану,

невеста вышла на крыльцо.

Я ей сказал:

— О, совпаденье!

Ты тоже здесь? Ты — наяву?

Но будь со мной, как сновиденье,

когда засну, упав в траву.


Ты мне привидишься босая,

босая, на краю гумна.

Но, косы за плечи бросая,

ты выйдешь за пределы сна.


И я скажу тебе:

— Оденем

оленям на рога цветы.


Напьемся молоком оленьим

иль буйвольим — как хочешь ты.

Меж тем смеркается, и вилы

крестьянин прислонил к стене,

и возникает запах винный,

и пар клубится на столе.


Присесть за столик земледельца

и, в сладком предвкушенье сна,

в глаза оленьи заглядеться

и выпить доброго вина…

ГРЕМСКАЯ КОЛОКОЛЬНЯ

Всему дана двойная честь

быть тем и тем:

предмет бывает

тем, что он в самом деле есть,


и тем, что он напоминает.

Я представлял себе корабль

всегда, когда смотрел на Греми.

Каким небесным якорям

дано держать его на гребне?


Я знал — нет смерти на земле,

нет ничему предела,

если

опять, о Греми, на заре

твои колокола воскресли.


Вкусивший гибели не раз,