Озорные рассказы. Все три десятка — страница 26 из 76

ушав песню весёлого галльского зяблика, говорит: «Что за гадкая птица!»

Второй десяток

Пролог

Перевод Е. В. Трынкиной


Некоторые упрекают автора за то, что он в языке давно прошедших времён столь же наторел, сколь кролики в рифмоплетении. В прежние времена этаких ругателей просто обозвали бы каннибалами, агеластами да сикофантами и, более того, выходцами из пресловутого города Гоморры. Однако Автор, так и быть, избавит их от подобных перлов античной критики: ему самому тошно было влезать в их шкуру, ибо в этом случае пришлось бы краснеть от стыда и страдать от унижения, почитая себя круглым невеждой и последним тупицей за поношение скромной книжки, стоящей в стороне от косноязыкого и леворукого щелкопёрства нашего времени. Эх! Злые люди, понапрасну изливаете вы на сторону свою драгоценную жёлчь, коей можно найти лучшее применение в вашей тесной компании! Автор легко мирится с тем, что не всем пришёлся по нраву, ибо вечной памяти старому туренцу тоже доставалось от собак сей породы, да так, что в конце концов он потерял терпение и в одном из своих прологов признался, что порешил не писать более ни строчки{66}. Времена иные – нравы прежние. Ничто не переменяется, ни Господь на небеси, ни человек на земли. И потому Автор, посмеиваясь, хватается за свой заступ в надежде, что будущее ещё вознаградит его за труды тяжкие. В самом деле, выдумать сто озорных историй – труд нелёгкий, и пусть злопыхатели и завистники не опалили Автора своим огнём, так в недобрый час ещё и друзья заявились с увещаниями: «Вы с ума сошли? О чём вы думаете? При самом богатом воображении ни у кого в запасе нет и не может быть сотни таких историй! Милый вы наш, снимите громкую этикетку с обложки! Вам никогда не добраться до конца!» И это отнюдь не человеконенавистники, не людоеды, вполне может быть, это люди весьма порядочные, в общем, добрые друзья, те, что на протяжении всей вашей жизни, будучи жёстки и шершавы, точно скребницы, мужественно режут вам правду-матку на том основании, что они всегда готовы подставить плечо и разделить с вами большие и малые невзгоды вышеозначенной жизни, словом, те самые, что познаются в беде. И если бы ещё эти друзья-приятели ограничивались скорбными любезностями, ан нет, куда там! Когда их страхи оказываются напрасными, они с торжествующим видом говорят: «Ха! Я так и знал!» или «А я что говорил?!»

Не желая никого обидеть в лучших чувствах, хотя порой оные бывают труднопереносимы, автор завещает друзьям свои дырявые тапочки и заверяет их, дабы подбодрить, что в движимом его имуществе, не считая того, на что наложен арест, в природной его копилке, то бишь в мозговых извилинах, хранится ещё семьдесят прелестных рассказов. Вот вам истинный крест! Это прекрасные дети разума, облечённые во фразы, заботливо оснащённые перипетиями, снабжённые с избытком свежими шутками, полные дневных и ночных приключений и без изъянов в ткани повествования, что ткёт без устали род людской каждую минуту, каждый час, каждую неделю, месяц и год великого церковного календаря, берущего начало от тех времён, когда солнце ещё не видело ни зги, а луна ждала, когда ей укажут дорогу. Эти семьдесят сюжетов, которые он дозволяет вам называть скверными, дурацкими, бесстыжими, вольными, грубыми, непристойными, забавными и глупыми, в соединении с первыми двумя десятками являются, чёрт меня подери, львиной долей вышеупомянутой сотни. Были бы хорошие времена для книголюбов, книгознаев, книгопродавцев, книгонош и книгохранителей, а не сия ужасная пора, чинящая помехи книгочеям и книгоглотателям, Автор выдал бы всё разом, а не капля за каплей, словно у него задержка мыслеиспускания. Его, клянусь Гульфиком, никоим образом заподозрить в подобной ущербности неможно, поелику он не прочь выжимать из себя и увесистые порции, набивая в одну историю несколько рассказов, как явствует из уже опубликованного десятка. Примите также в рассуждение, что для ради продолжения он выбрал лучшие и самые скабрёзные из них с той целью, чтобы не быть обвинённым в старческом бессилии. В общем, подмешайте побольше дружелюбия к вашей ненависти и поменьше ненависти к вашему дружелюбию. Ныне, забыв о редкой скаредности Природы в отношении рассказчиков, о том, что в бескрайнем океане писателей не найдётся и семи настоящих перьев, некоторые, хоть и благорасположенные, придерживаются того мнения, что, когда каждый рядится в чёрное, будто он в трауре по чему-то или кому-то, необходимо стряпать сочинения занудно-серьёзные или серьёзно-занудные, что пишущая братия не может жить иначе, чем вкладывая ум свой в солидные здания, и что те, кто не умеет строить соборов и замков, коих ни камня, ни раствора не пошатнуть, не сковырнуть, канут в безвестность, точно папские мулы. Так вот, я требую, чтобы сии друзья объявили во всеуслышание, что они больше любят: пинту доброго вина или бочку перебродившей кислятины, бриллиант в двадцать каратов или пудовый булыжник, историю о кольце Ганса Карвеля, которую поведал миру Рабле{67}, или жалкое современное сочинение, отрыжку школяра. Призадумавшись, они растеряются и сконфузятся, на что я спокойно скажу им: «Теперь всё понятно, добрые люди? Так возвращайтесь к своим вертоградам!»

Для всех прочих добавлю следующее: наш добрый Рабле, коему обязаны мы баснями и историями нетленными, лишь воспользовался орудиями своими, позаимствовав материал на стороне, и мастерство сделало его маленькие зарисовки бесценными. Хотя он, как и мессир Лудовико Ариосто, подвергся хуле за разговоры о мелком и низменном, высеченные им безделицы обратились в несокрушимый памятник, что простоит вечность в отличие от зданий, возведённых ловкими каменщиками. Согласно особым законам жизнелюбия, обычай требует ценить лист, вырванный из книги Природы и Правды, больше тех стылых томов, кои при всей своей возвышенности не выжмут из вас ни смеха, ни слезинки. Автору дозволено утверждать сие, не нарушая приличий, понеже нет у него намерения вставать на цыпочки, дабы придать себе сверхъестественный рост, ведь речь идёт о величии искусства, а не о нём, бедном секретаре, чья единственная забота – вовремя пополнять свою чернильницу, слушать господ судей и записывать каждое слово свидетелей. Он здесь лишь подручный, за всё остальное в ответе Природа, ибо от Венеры господина Фидия до любопытного малого по имени господин Брелок, рождённого одним из наиболее прославленных авторов современности{68}, все и во всём подражают друг другу, и нет ничего, что принадлежало бы кому-то одному.

В честном писательском ремесле счастливы воры: их не вешают, напротив, их ценят и ласкают! Но трижды дурак, нет, десять раз рогоносец тот, что ходит с напыщенным видом, кичится и пыжится тем, что благодаря стечению обстоятельств вышел в дамки, ибо слава взращивается дарованиями, а также терпением и мужеством.

Что касаемо нежных медоточивых голосов, тихо коснувшихся ушей Автора и сетующих на то, что из-за него кое-кто лишился части волос и кое-где изодрал юбки, то им он скажет: «А кто вас просил?» И дабы помочь своим доброжелателям пресечь клевету и злопыхательство в его адрес, Автор вынужден добавить сие предуведомление, коим они могут воспользоваться.

Эти озорные рассказы, безо всякого сомнения, появились в то время, когда королева Екатерина из дома Медичи была у власти, в тот добрый отрезок её царствования, когда она вмешивалась в дела общественные ради пользы нашей святой религии. То времечко многих взяло за горло, начиная от покойного Франциска Первого до Генеральных штатов в Блуа, где погиб сеньор де Гиз{69}. И даже нерадивым школярам известно, что в ту эпоху междоусобиц, примирений и тревог язык Франции тоже попал под ураганный ветер перемен из-за поэтов, которые так же, как и в наши дни, изобретали свой собственный язык. Мало того, тогда вместе с чужестранцами хлынул на нашу землю поток греческих, латинских, итальянских, немецких, швейцарских, разнообразных испанских и иных заморских слов и выражений, так что у бедного письмолюба, слуги вашего покорного, руки развязаны, и он творит, как ему заблагорассудится, на том вавилонском языке, который позже захватили в свои руки господа де Бальзак, Блез Паскаль, Фюретьер, Менаж, Сент-Эвремон, де Малерб и прочие, кои вычистили французский язык и, дав отпор странным и иностранным словам, наделили гражданскими правами слова узаконенные, всеми используемые и всем известные, от которых скривился бы господин Ронсар{70}.

Засим Автор возвращается к своей музе и желает премногих радостей и увеселений тем, кто его любит, а всем прочим пусть по заслугам достанется на орехи. Вот улетят ласточки, и он вернётся не без третьего и четвёртого десятков, в чём клятвенно заверяет пантагрюэлистов, весёлых плутов и почтённых шутников всех мастей, коих тошнит от уныния, мрачных измышлений и брюзжания жёлчных бумагомарак.

Три подопечных святого Николая

Перевод Е. В. Трынкиной


Во времена оны был в Туре постоялый двор «Три усача», и нигде во всём городе не кормили столь вкусно, а хозяин его, что слыл лучшим из лучших, ездил готовить свадебные пиры аж в Шательро, Лот, Вандом и Блуа. Сей старик, хитрая лиса и мастер своего дела, был из тех, у кого, как говорится, снега зимой не выпросишь, он никогда не жёг света днём, сбывал с рук и шерсть, и кожу, и перья, зорко следил за всеми и каждым, не позволял никому есть на дармовщинку и из-за одного недоданного по счёту денье запросто мог перегрызть горло даже престолонаследнику. В остальном же это был добрейший малый, который любил поесть и выпить со своими завсегдатаями, не забывал снимать шляпу перед теми, кто во имя Господа нашего выдаёт отпущение всем грехам, но при этом вводил их всех в расход и доказывал в случае надобности с помощью весомых аргументов, что вино нынче дорого и что вопреки тому, что они могут подумать, в Турени так просто ничего не дают, всё надобно покупать, а следовательно, за всё платить. Короче говоря, кабы не совесть, он назначил бы цену и на свежий воздух, и на прекрасный вид из окна. В общем, он сколотил приличное состояние, стал толстым как бочка, полная жира, и величался господином.