Озорные рассказы. Все три десятка — страница 65 из 76

нах ветер не гулял.

Тут служанка поведала ей об их драгоценностях.

– А вот это уже касается всех женщин! – взволновалась хозяйка. – Пойдём-ка вразумим их. Я беру на себя господ, а тебе поручаю парижанина.

Хозяйка, бывшая самой бесстыжей распутницей во всём герцогстве Миланском, заявилась в комнату, где спали сеньор де Лавогрёнан и алеманский барон. Она похвалила их за обеты, сказав, что женщинам от этих обетов ни холодно, ни жарко, однако же, дабы не нарушать клятвы, неплохо было бы испытать, сумеют ли они устоять против самых сладких из искушений. Для сей проверки она попросила дозволения лечь между ними, ибо ей страсть как любопытно узнать, неужели её никто не взнуздает, чего не случалось с нею ни в одной постели, коли она оказывалась там с мужчиной.

На следующее утро за завтраком у служанки на пальце обнаружился перстень, у хозяйки же на шее блестела цепь, а в ушах – жемчужные серьги. Три пилигрима пробыли в названном городе около месяца, порастратили все свои денежки и признались, что проклинали женщин только потому, что не пробовали миланских красоток.

По возвращении в Алеманию барон глубокомысленно заметил, что грешен лишь тем, что не выезжал из своего замка. Парижанин вернулся домой с огромным запасом воспоминаний и нашёл жену свою с Надеждой. Бургундский сеньор застал супругу свою столь опечаленной, что едва дух не испустил, утешая жену вопреки её протестам.

Сие доказывает, что на постоялых дворах надлежит помалкивать и язык держать за зубами.

Наивность

Перевод С. Г. Вышеславцевой


Клянусь крепким пурпуровым гребнем моего петуха и подбитой алым атласом чёрной туфелькой моей милой! Клянусь ветвистыми украшениями, произрастающими на лбу досточтимых рогоносцев, и священной добродетелью их жён! Прекраснейшее творение человека – отнюдь не поэмы, не великолепные картины, не звучная музыка, не замки, не статуи, как бы ни были искусно они изваяны, не парусные или вёсельные галеры. Нет, наипрекраснейшие творения человека – это дети. Приглядитесь к детям, не достигшим ещё десятилетнего возраста, ибо позже становятся они взрослыми мужчинами или жёнами и, набравшись ума-разума, половины того не стоят, что стоили в годы блаженного младенчества своего, – сколь хороши даже самые плохие из них! Посмотрите, как бесхитростно тешатся они всем, что попадётся им под руку, – старым башмаком, особливо если он дырявый, или какой-нибудь домашней утварью, отшвыривают прочь то, что им не по душе пришлось, с воплями требуя то, что им вдруг полюбилось, рыскают по всему дому в поисках сластей, грызя и уничтожая все припасы, вечно хохочут и показывают зубки свои, лишь только те прорежутся, – и вы согласитесь со мною, что дети воистину прелестны. Да и может ли быть иначе – ведь они плоды и цветы: плоды любви и цветы жизни!

И покуда разум их ещё не омрачили постылые докуки жизни, не найдётся во всем свете ничего ни более святого, ни более забавного, чем детский лепет, являющий собой верх наивности. Сие неоспоримо, как дважды два четыре. Никто не слыхал, чтобы взрослый человек сказал наивное словцо с простодушием ребёнка, ибо в наивности взрослого всегда почувствуешь хоть крупицу умысла, тогда как наивность ребёнка чиста и безгрешна, как сама мать-природа, что и будет показано в нашем повествовании.

Королева Екатерина{155} была тогда ещё супругой дофина, и, желая угодить королю, свёкру своему, прикованному злым недугом к постели, она преподносила ему время от времени в дар картины итальянских мастеров, зная, что король питает к ним великое пристрастие, будучи другом синьора Рафаэля Урбинского, синьора Приматиччио{156} и Леонардо да Винчи, коим посылал он значительные суммы.

И вот однажды она получила от своих родных (у них имелись лучшие полотна упомянутых выше художников, ибо герцог Медичи правил в ту пору Тосканой) бесценное творение одного венецианца по имени Тициан, художника императора Карла V, весьма к нему благоволившего. На картине изображены были Адам и Ева в тот самый час, когда Господь Бог благословляет их на блаженное пребывание в райских кущах. Были прародители наши написаны в натуральную величину и в костюмах того времени, относительно коих трудно было бы ошибиться: оба укрыты были лишь своим неведением и облечены в покровы божественного милосердия, а всё то, что кисть передать затрудняется, изображал с особым искусством вышереченный синьор Тициан.

Полотно это поместили в покое бедного короля, тяжко страдавшего от хвори, каковая и свела его вскорости в могилу. Про картину Тицианову был наслышан весь французский двор, и полюбоваться ею хотелось каждому; однако ж никто из придворных не имел на то дозволения вплоть до кончины короля, ибо, согласно его желанию, упомянутая картина должна была неизменно находиться в его покоях, доколе он жив.

Как-то раз супруга дофина привела к королю своего сына Франсуа и малютку Марго{157}, которые начинали в ту пору, как то свойственно детям, лепетать, сами не ведая что. Слыша со всех сторон толки об упомянутом изображении Адама и Евы, они стали докучать матери, прося, чтобы та взяла их с собой посмотреть картину. И ввиду того, что малюткам уже доводилось не раз забавлять старого короля, супруга дофина вняла их просьбам и привела к деду.

– Вы желали видеть Адама и Еву, наших прародителей. Вот они! – молвила она и, оставив детей в великом изумлении пред картиной синьора Тициана, сама села у изголовья короля, умилённо взиравшего на своих внучат.

– А кто из них Адам? – спросил Франсуа, толкая локтем свою сестрицу Маргариту.

– Глупенький! – отвечала девочка. – Как же можно это узнать, раз они не одеты!

Этот ответ, приведший в великий восторг страждущего короля и мать, был сообщён королевой Екатериной в одном из посланий её во Флоренцию. Никем из писателей он доныне ещё не был предан гласности. Так пускай же сохранится он, как цветочек, на страницах этих сказок, хоть и нет в нём никакого озорства. А назидание отсюда можно извлечь лишь одно: дабы слушать милый детский лепет, надобно создавать детей.

Замужество красавицы Империи

Перевод H. Н. Соколовой

Глава первая. Как госпожа Империа сама запуталась в силки, коими своих любезных голубей уловляла

Красавица Империа, рассказ о которой столь славно открывает книгу наших рассказов, будучи красой и гордостью своего времени, по окончании Констанцского собора вынуждена была поселиться в городе Риме по той причине, что кардинал Рагузский любил её до умопомрачения и не пожелал расстаться с нею. Этот распутник был весьма тороват и подарил Империи великолепный дворец в вышеназванном городе Риме. Как раз в то время имела она несчастье понести от кардинала. Каждому ведомо, что Империа разрешилась от бремени дочерью, столь прелестной, что сам папа сказал благосклонно, что надлежит наречь младенца Феодорой, что означает «дар Божий». Так и нарекли дитя, миловидностью своею приводившее всех в удивление. Кардинал отказал ей всё своё имущество, а Империа поселила дочь в роскошном своём дворце, сама же бежала из города Рима как из проклятого места, где рождаются на свет дети и где чуть было не повредили изяществу тонкого её стана и иным её совершенствам, как то: стройной талии, безупречным линиям спины, нежным округлостям и изгибам, вознёсшим её нал всеми иными христианскими женщинами, как вознесён папа римский над всеми христианами мира. Однако ж все любовники Империи знали, что с помощью одиннадцати лекарей из Падуи, семи знахарей из Павии и пяти хирургов, вызванных из разных концов страны ко времени разрешения от бремени, её краса была спасена от возможного ущерба. Иные даже утверждали, что после родов стала она ещё прекраснее, приобретя утончённость и необычайную белизну кожи. Некий прославленный врач Салернской школы даже написал по этому поводу книгу, доказывая, что всякая женщина должна родить однажды, дабы сохранить здоровье, свежесть и красоту. Из сего учёного труда читатели могли уяснить себе, что лучшие прелести Империи видели только избранные её поклонники, а таковых было немного, ибо она не брала труда разоблачаться ради ничтожных немецких принцев, которых именовала просто: «мои маркграфы, мои бургграфы, герцоги и курфюрсты», как командир говорит: «Мои солдаты».

Каждому известно, что, когда прекрасной Феодоре минуло восемнадцать лет, она решила искупить молитвами грешную жизнь своей матери, удалиться от мира и пожертвовать всё своё состояние обители Святой Клары. С этой целью отправилась она к некоему кардиналу, и этот последний склонил её приступить к исповеди. Пастырь, соблазнённый красотой своей овечки, попытался силою овладеть ею. Феодора, не желая принять позор от названного монаха, ударом стилета пресекла свою жизнь. Сей случай, занесённый в летописи того времени, поверг в ужас всех жителей города Рима, которые объявили траур – столь была любима дочь госпожи Империи.

В великом горе благородная куртизанка вернулась в Рим, дабы оплакивать там свою несчастную дочь: Империа вступила тогда в тридцать девятый год своей жизни, и, по свидетельству очевидцев, в ту пору особенно пышно расцвела её краса, всё естество её достигло высшего совершенства, подобно тому как наливается сладостным соком созревший плод. Скорбь осенила прекрасное её чело, и она сурово взирала на того дерзкого, кто говорил ей о любви, желая осушить её слёзы. Сам папа явился к ней во дворец со словами увещания. Однако ж она не снимала траурных одежд и твердила, что отныне посвятит себя Богу: познав множество мужчин, не познала она истинной радости, разве только с неким молоденьким монашком, которого она возлюбила как ангела, да и тот обманул её; Бог же её никогда не обманет. Намерение Империи ввергло многих в великую грусть, ибо она была отрадой всех знатных римлян. Встретившись случайно на улице, выспрашивали они друг у друга: «А что слышно о госпоже Империи? Ужели мир лишится любви?» Иные послы донесли своим государям об этом прискорбном случае. Сам император римский весьма огорчился по той причине, что в течение одиннадцати недель был в любовном обхождении с ней и покинул её только ради дальнего похода, но и поныне продолжал любить её, как самую драгоценную часть своего тела, а сие, как уверял он, вопреки мнению придворных, было око, ибо лишь око могло обнять разом всю милую его сердцу Империю. Видя её отчаяние, папа римский повелел выписать из Испании лекаря и привести его к красавице: врач этот, уснащая свою речь латинскими и греческими словами, весьма ловко и глубокомысленно доказал, что слёзы и огорчения вредят красоте и что чрез врата страдания приходят к нам морщины. Его мнение, подтверждённое особами, искушёнными в учёных словопрениях на соборе кардиналов, имело следствием то, что после вечерни того же дня дворец Империи открыл свои двери. Молодые кардиналы, посланники иноземных государств, владельцы крупных поместий и вельможи римские заполнили залы дворца, где ждал их роскошный пир; на улице простолюдины жгли весёлые огни, каждый как мог желал ознаменовать возврат королевы наслаждений к исполнению своих дел, ибо в те времена она почиталась признанной владычицей любви. Империа была любима также мастерами и подмастерьями, искусными во всех ремёслах, ибо щедрой рукой тратила деньги на сооружение храма на том месте, где покоились останки Феодоры; но эта усыпальница была разграблена по смерти предателя, коннетабля Бурбонского{158}, так как проклятые вояки, бесчинствовавшие в Риме, польстились на серебряный позолоченный гроб, в коем похоронили святую девицу. Воздвигаемая базилика, по слухам, стоила дороже пирамиды, сооружённой в древние времена попечениями Родепы – египетской прелестницы, жившей за тысячу восемьсот лет до Рождения божественного нашего Спасителя, что свидетельствует о древности оного любезного занятия, а также о том, что мудрые египтяне, не скупясь, оплачивали наслаждения и что всё в мире идёт на убыль, если ныне в Париже на улице Пти-Эле каждый за гроши может найти себе красотку по своему вкусу. Не мерзость ли это?

Никогда не была столь прекрасна госпожа Империа, как в первый вечер празднества после долгого своего траура. Принцы, кардиналы и прочие твердили, что она достойна поклонения всего мира, который и был представлен на её празднике посланниками от многих стран, чем было подтверждено, что власть красоты признана повсеместно. Посол французского короля, младший отпрыск дома де Лиль-Адан, явился с опозданием и, никогда ранее не видев Империю, пришёл, любопытствуя посмотреть на неё. Де Лиль-Адан, красивый рыцарь, пользовался особым расположением короля Франции, при дворе которого он и нашёл себе милую – девицу Монморанси, дочь дворянина, чьи земли граничили с поместьем де Лиль-Адан. Будучи младшим сыном, жених не имел никаких средств, и король по милости своей послал его в герцогство Миланское с поручением, которое молодой рыцарь столь разумно исполнил, что вслед за сим последовало и другое: он послан был в Рим для ускорения неких переговоров, которые историки подробно описали в своих трудах. Итак, не имея гроша за душой, молодой де Лиль-Адан возлагал надежды на будущее, видя столь удачное начало своих дел. Был он среднего роста, статен и прям, подобно колонне, темноволос, с искромётным взглядом чёрных глаз и с бородой, как у старого папского легата, которого на кривой не объедешь. И хоть был он весьма хитёр, но с виду казался простодушным и милым, как смешливая юная девица.

Как только кавалер перешагнул порог, Империа почувствовала, что сердце её уязвлено сладостной мечтою, которая коснулась всех струн её естества, и они заиграли; давно не слышала она их музыки и, опьянённая любовью при виде юной красы, так бы и расцеловала рыцаря в округлые его щёки, румяные, словно яблочки, если б её не удерживало царственное величие. Итак, запомните: жёны добродетельные и знатнейшие дамы не ведают, что такое мужчины, ибо придерживаются одного, подобно королеве Франции, которая полагала, что у всех мужчин дурно пахнет из носа, ибо этим свойством отличался король. Но столь искушённая куртизанка, как Империа, не ошибалась в мужчинах, ибо перевидала их на своём веку изрядное число. В укромном её приюте любой забывал, что есть на свете стыд, как не знает стыда одержимый похотью неразумный пёс, не различающий даже кровного родства; любой являл себя таким, каким он был от природы, мысля, что всё равно суждено им вскоре расстаться. Нередко сетовала она на ярмо и говорила, что от услад страдала больше, чем иные от бедствий. Такова была изнанка её жизни. Притом случалось, что любовник, домогаясь её, выкладывал в уплату за одну ночь столько золотых дукатов, что лишь вьючному мулу было поднять под силу такой груз, а иной гуляка, которого отвергала Империа, готов был перерезать себе глотку. Итак, праздником для Империи было почувствовать вновь молодое желание, склонившее её некогда к ничтожному монашку, о чём говорилось в начале наших повестей. Но так как с той счастливой поры прошло много лет, то любовь в возрасте более зрелом сильнее охватила её и была подобна огню, ибо тут же дала себя знать. Империа ощутила жесточайшую боль, точно кошка, с которой живьём сдирают шкуру; и ей захотелось тут же броситься к юноше, схватить его, подобно коршуну, и устремиться со своей добычей к себе в опочивальню, но она поборола с немалым трудом это желание. Когда же юноша подошёл к Империи, чтоб приветствовать её, она выказала царственное высокомерие, как то бывает с женщинами, чьё сердце переполняет любовная склонность. Её надменный вид был всеми замечен, и многие решили, что она занята молодым посланником, вкладывая в это слово двойной смысл, по обычаю того времени. Однако Лиль-Адан, уверенный в любви своей наречённой, даже не заметил, скучна ли Империа или приветлива, и сам веселился от всей души. Прелестница же, досадуя на него, настроила свои флейты на другой лад, из неприступной стала доступной и даже чуть беспутной; она подошла к юноше, голос её зазвенел, взгляд засиял, она кивнула ему головой, задела его своим рукавом, назвала его «монсеньор», забросала его любезными словами, поиграла пальчиками в его ладони и под конец улыбнулась ему весьма лукаво. А тому и в голову не пришло, что он, такой юнец, да ещё без гроша в кармане, может приглянуться Империи; не зная, что красота его стала ей дороже всех земных сокровищ, он не попался в расставленные тенёта и стоял посреди зала, спесиво подбоченясь. Видя, как тщетны все её ухищрения, Империа почувствовала гнев, и сердце её загорелось жарким пламенем. Ежели вы сомневаетесь в том, значит, вы не знаете, каково было ремесло Империи, ведь после многих лет жизни куртизанки можно было её сравнить с печью, в которой отгорело столько весёлых огней и столько накопилось смолы, что одной спички было достаточно, чтобы запылала она ярким огнём, тогда как раньше сотни вязанок чуть тлели в ней да чадили. Итак, горела она в ужасном огне, остудить который мог лишь поток любви. А младший отпрыск де Лиль-Аданов покинул зал, ничего не заметив. В отчаянии от такого пренебрежения, Империя потеряла рассудок, в голове у неё помутилось, и она послала искать его по всем галереям. Ни разу в жизни до этого не проявила она подобной слабости ни ради короля, ни ради самого папы, ни ради императора, и высокая цена за её тело проистекала от того рабства, в котором она держала мужчину; и чем ниже сгибала его, тем выше поднималась сама. Итак, первая служанка госпожи Империи, она же первая проказница из всей её челяди, шепнула юному гордецу, что его, наверное, ждёт много приятного, ибо госпожа Империа угостит его самыми нежными ухищрениями любви. Де Лиль-Адан вернулся в зал весьма довольный этим приключением. Лишь только возвратился посол французского двора, все видевшие, как побледнела хозяйка после его ухода, возрадовались его появлению и громко выражали своё удовольствие, что наконец-то Империа вновь приемлет прелесть любви, которой жила и будет жить. Некий английский кардинал, который, отведав всех вин, стоявших на столе, с вожделением взирал на Империю, подошёл к Лиль-Адану и шепнул ему на ухо:

– Взнуздайте её как следует, чтобы она от нас не убежала.

Происшествие этой ночи было доложено папе при его пробуждении. Выслушав то, святой отец изрёк: «Lætamini, gentes, quoniam surrexit Dominus»[12].

От таких слов старые кардиналы пришли в негодование, увидев в них поругание святых молитв. Папа же весьма прогневался на них и не преминул упрекнуть, что хотя они и добрые христиане, да плохие политики. Он же рассчитывает-де на помощь куртизанки, чтоб приручить императора Священной Римской империи, и потому осыпает её неумеренной лестью.

И когда померкли огни в залах, где на полу валялись золотые кубки и где охмелевшие гости заснули на коврах, Империа удалилась в свою опочивальню, ведя за руку своего милого избранника; ликуя, признавалась она, что, когда охватило её влечение, готова она была броситься наземь перед ним, как покорное животное, чтоб растоптал он её, если б того пожелал. А он тем временем снял свои одежды и возлёг на ложе, точно у себя дома. Увидя то, Империа, путаясь в наспех сброшенных покровах, горя нетерпением, взбежала по ступенькам к ложу и предалась наслаждению с таким неистовством, что служанки её весьма удивились, ибо знали, как благородно, не в пример прочим, их госпожа ведёт себя в постели. А вслед за ними удивлялась вся округа, узнав, что любовники не покидали своего ложа в течение девяти дней, вкушая превыше всякой меры и наипревосходнейшим образом пищу, питьё и все утехи любви. Империа поведала своим служанкам, что обрела сущего феникса любви, ибо возрождался он с каждым разом. Не только по Риму, но и по всей Италии разнёсся слух о победе, одержанной над госпожой Империей. Она же похвалялась, что никому не уступит своего милого; наплевать ей на всех мужчин, даже на герцогов, а что касается бургграфов и маркграфов, так они пригодны лишь на то, чтобы нести шлейф её платья; и прибавляла ещё, что если она не будет держать их в повиновении, то они её растопчут. Госпожа Империа ещё признавалась служанкам своим, что в отличие от прочих мужчин, которых она лишь терпела, теперь, сколько бы она ни лелеяла посланное ей дитя любви, она все больше желала его нежить и не может обойтись без него, без ясных его очей, ослепляющих её своими лучами, без коралловой его ветви, которой она жаждала и алкала всечасно. Она говорила ещё, что, если бы он только пожелал, она всю свою кровь позволила бы ему выпить, перси свои несравненные съесть, волосы свои отрезала бы ради него. Меж тем только один волосок свой дала она доброму императору римскому, каковой вшил его себе в воротник и берёг точно драгоценную реликвию; и поведала она также, что истинная её жизнь началась лишь с той достопамятной ночи, ибо в объятиях Вилье де Лиль-Адана она трепещет от наслаждения, так что кровь её приливает трижды к сердцу за краткое время, нужное мухе, чтоб слюбиться с другой. Услышав обо всем этом, немало мужей весьма огорчилось. При первом же своём выходе из дому госпожа Империа сказала римским дамам, что лишит себя жизни, если молодой рыцарь покинет её, и что тогда, подобно царице Клеопатре, не замедлит она дать скорпиону или ехидне ужалить себя. И под конец объявила весьма решительно, что отныне и навсегда она попрощается со своими безумствами и докажет, что есть на свете добродетель, отрекшись от всей полноты своей власти ради вышеназванного Вилье де Лиль-Адана, которому она предпочтёт стать служанкой, чем властвовать над всем христианским миром. Английский кардинал тщился убедить папу, что, ежели единая любовь к одному лишь мужчине завладела сердцем женщины, созданной на утеху всем и каждому, это низкое преступление и разврат и что папе-де следует запретить этот брак, ибо он оскорбляет всё благородное общество.

Но любовь бедняжки Империи, которая искренне сожалела о своих горестных заблуждениях, была столь трогательна, что смягчила сердца даже самых беспутных кутил, оттого и замолкло злословие и каждый простил Империи её счастье. Как-то во время поста Империа приказала своим слугам поститься, пойти к исповеди и обратиться помыслами к Богу, сама же отправилась к папе, припала к его стопам, с таким усердием каясь в своей любви, что получила отпущение всем своим грехам, и тогда она укрепилась в вере, что отпущение, данное папой, вернёт её душе ту чистоту, которую, как она понимала, ей уже невозможно было принести в дар своему другу. Надо думать, что эта святая купель возымела немалую силу, ибо бедный отпрыск рода де Лиль-Аданов так запутался в расставленных тенётах, столь искусно был обойдён, что вообразил себя в раю и забыл о переговорах, о своём короле, забыл любовь девицы Монморанси, забыл всё на свете и решил жениться на госпоже Империи, чтобы прожить с нею всю жизнь и умереть вместе с нею. Таково было воздействие искусства великой обольстительницы, когда оно обратилось на благо истинной любви. Госпожа Империа дала на прощание королевское пиршество для своих голубков и голубчиков в высокоторжественный день бракосочетания, на которое съехались все итальянские принцы.

В народе говорили, что у невесты миллион золотом. И хотя велико было её богатство, никто не осуждал де Лиль-Адана, а, наоборот, каждый поздравлял его, видя, что ни Империа, ни юный её супруг нимало не пеклись о своих несметных сокровищах, ибо их занимало лишь сокровище любви и помышляли они только о нём. Сам папа благословил их союз, сказав, сколь благостно видеть блудницу, обратившуюся к Богу стезёю брака. Итак, в последнюю ночь, когда все увидели, что царица красоты станет отныне просто хозяйкой замка во Франции, многие вздохнули о весёлых днях, полуночных пирах, маскарадах, о забавах и о тех упоительных минутах, когда каждый открывал ей своё сердце; словом, они сожалели о всех радостях, которыми одаряла их восхитительнейшая из женщин, и она казалась им ещё более прелестной, чем в весеннюю пору своей жизни, ибо сердце её переполнял чрезмерный пыл и она сияла, как солнце. Многие сокрушались, что она возымела плачевную прихоть сделаться на закате дней своих честной женщиной. Этим последним госпожа де Лиль-Адан шутливо отвечала, что после двадцати четырёх лет, проведённых в стараниях всех услаждать, она честно заслужила отдых, на что ей возражали, говоря: как ни далеко солнце, каждый может погреться в его лучах, между тем как она не покажется им более. Воздыхателям своим Империа ответила, что у неё остались ещё улыбки для тех, кто приедет посмотреть, как она играет роль добродетельной жены. И тут посланник английский сказал, что она способна на всё, даже возвести добродетель на высочайшую ступень.

Каждому из своих друзей Империа оставила подарки и раздала значительную сумму денег бедным и сирым города Рима; затем она внесла немалую лепту в монастырь, куда мечтала удалиться её дочь, и в храм, воздвигнутый на деньги, полученные ею в наследство от покойницы-дочери, которые отказал Феодоре кардинал Рагузский.

Когда супруги отправились наконец в дорогу, их сопровождали до половины пути рыцари, одевшие по такому случаю траур, и простолюдины, пожелавшие госпоже Империи премного счастья, ибо она бывала сурова только с вельможами, а к бедным была неизменно добра. Красавица Империа, всеми признанная королева любви, была встречена празднествами во всех городах Италии, куда дошла весть о её обращении: каждый жаждал увидеть столь любящих друг друга супругов, что является случаем редким. Иные владетельные принцы принимали при своём дворе счастливую чету, считая долгом оказать почёт женщине, отрёкшейся от своей власти над всеми сердцами ради того, чтобы стать добродетельной женой. Однако ж среди принцев нашёлся один злоречивый – то был монсеньор герцог Феррарский, который сказал де Лиль-Адану, что его великое богатство недорого ему стоило. После этой обиды Империа показала, сколь благородно её сердце: все деньги, полученные от милых её голубков, она пожертвовала на украшение храма Святой Марии, что в городе Флоренции, а герцог д’Эсте, хвалившийся, что он отстроит храм вопреки скудости своих доходов, стал предметом насмешек; брат же его, кардинал, тоже строго его осудил. Империа сохранила только личное своё состояние и то, что от великих своих щедрот пожаловал ей император ради их дружбы, когда расстался с ней, впрочем, всё это составляло немалое богатство. Молодой Лиль-Адан вызвал названного герцога Феррарского на поединок и ранил его. Так что честь госпожи де Лиль-Адан и супруга её ни в чём не потерпела ущерба. Рыцарский сей поступок послужил тому, что на всём пути следования новобрачных им устраивали торжественные встречи, особенно же в Пьемонте, где богатые пиршества следовали одно за другим. Стихи, сонеты, эпиталамы и оды, сочиняемые в их честь поэтами, к сожалению, никем не были собраны, но и наипрекраснейшая поэзия была бы слишком слаба, чтобы достойно воспеть красавицу Империю, которая, по словам мессира Боккаччо, сама была поэзией.

Но в сём состязании празднеств и любезности одержал верх император, который, проведав о глупой выходке герцога Феррарского, отправил к своей милой Империи гонца с посланиями, собственноручно написанными им по-латыни, в которых он повторял, что любит её ради её самой и радуется за неё, хоть и грустит, что не он сам стал причиной и творцом её счастья; писал он также, что отныне утратил право одаривать её, но, ежели король Франции примет её не слишком радушно, он почтёт за честь принять отпрыска рода де Лиль-Аданов в Священную Римскую империю и даст ему любое княжество, которое рыцарь выберет из всех его владений. На что красавица Империа приказала ответить, что она хорошо знает, как щедр и великодушен император, однако ж, если даже пришлось бы ей снести во Франции тысячу оскорблений, она твёрдо решила окончить там свои дни.

Глава вторая. Чем закончилось замужество Империи

Не зная, что за жизнь её ждёт, госпожа де Лиль-Адан не пожелала показываться при дворе и поселилась в окрестностях Парижа, где супруг поместил её в превосходном доме, купив графское поместье Бомон, что дало повод к толкам и пересудам по той причине, что фамилия эта упоминается в наипрекраснейшей книге досточтимого господина Рабле. Де Лиль-Адан-младший приобрёл также владение дворян Нуа Антель, лесные угодья Гарнель, Сен-Мартен и другие земли, смежные с поместьем Лиль-Адан, где жил его старший брат Вилье. Приобретя названные поместья, он стал самым могущественным феодалом во всём графстве Парижском. В своём поместье Бомон отстроил он роскошный замок, наполовину разрушенный англичанами, и украсил его разной мебелью и утварью, занавесями, заморскими коврами, приобретёнными его супругой, каковая во всех искусствах была претонкой ценительницей, и посему замок Бомон своим великолепием и роскошью превзошёл самые прославленные в те времена замки. Супруги жили на радость всем столь счастливо, что в Париже и при дворе только и было разговоров, что об их браке и о счастье мессира де Бомона, а более всего о совершенствах и скромной жизни его супруги, которую по-прежнему друзья именовали госпожой Империей. Была она отнюдь не горда и не жестока, как сталь, наоборот, имела все качества и достоинства добродетельной жены и могла в том послужить примером самой королеве. Тоже и святая церковь возлюбила её за усердие в вере, ибо никогда Империа не забывала Господа. По её словам, она смолоду не обходила церковнослужителей и не раз бывали у неё шашни с аббатами, епископами, кардиналами, кои окропляли её святой своей водой и за пологом кровати давали отпущение грехов, радея о спасении её души. Добрая слава об Империи привела в Бовуази, что по соседству с Бомоном, самого короля; пожелав увидеть это несказанное чудо в облике прекрасной жены, он оказал честь мессиру де Бомону, остановившись у него в замке; в течение трёх дней шла королевская охота, в которой участвовала и королева со всем двором. И сам король не менее, чем королева и все придворные, был восхищён госпожой Империей, и за приветливое обхождение её провозгласили совершенством любезности и красоты. И первым король, а вслед за ним королева и каждый присутствующий поспешили осыпать поздравлениями де Лиль-Адана, избравшего себе столь прекрасную жену. Своею скромностью Империа достигла больше, нежели добилась бы она надменностью; её пригласили ко двору и просили бывать всюду, куда бы она ни пожелала прибыть, – столь велико было обаяние её большого сердца и её великой любви к супругу. И то сказать, под покровом добродетели прелесть этой женщины приобрёла ещё больше очарования. Король пожаловал де Лиль-Адану должность наместника Иль-де-Франс и прево города Парижа, титул виконта де Бомона и вскорости назначил губернатором всей провинции, – так он вошёл в число самых видных вельмож при дворе. Однако ж сердцу госпожи де Бомон в то знаменательное посещение короля нанесена была рана: некий злопыхатель, завидуя этому безоблачному счастью, спросил Империю, как бы шутя, поведал ли ей супруг о первой своей любви к девице Монморанси, которой исполнилось ныне двадцать два года, принимая во внимание, что ей было шестнадцать, когда виконт де Бомон сочетался в Риме браком, и девица эта столь сильно его любила, что никого не пожелала взять в мужья. Ныне она угасает, томясь в безбрачии, не в силах забыть своего милого, и собирается удалиться в Шелльскую обитель. В течение шести лет замужества Империа ни разу не слышала от мужа этого имени и заключила отсюда, что истинной возлюбленной была она сама. И впрямь, годы эти пролетели как единый день, и мнилось влюблённым, что их брак совершился лишь вчера, и каждая ночь для них была брачной ночью, и если графу случалось отбыть ненадолго по какому-либо делу, он грустил, расставаясь с женой, и тосковал, не видя её, так же как и она страдала, не видя его. Король, крепко любивший графа, однажды сказал ему слово, будто шипом вонзившееся в его сердце: «Имеешь ли ты детей?» На что Бомон ответил так, словно ему в кровавую язву вложили перст: «Государь, у брата моего есть потомство, следовательно, род наш имеет продолжателей». Но случилось, что оба сына его брата погибли злой смертью: один упал с коня на турнире, другого унёс недуг. Старший де Лиль-Адан столь скорбел об этой утрате, что вскоре и сам умер с горя, так сильно любил он своих сыновей. Следствием сего оказалось, что графство Бомон, земли Гарнель, Сен-Мартен, Нуантель и ближайшие поместья, с принадлежащими им лесами, приобщены были к феоду Лиль-Аданов, и младший Лиль-Адан стал старшим в роде. К тому времени супруге его минуло сорок пять лет, и она была ещё способна произвести потомство, ибо сохранила свою свежесть и гибкость мышц, однако она не зачинала. И, видя, что роду их грозит угаснуть, она решила во что бы то ни стало подарить своему супругу младенца, каковой носил бы славное имя Лиль-Аданов. Ни разу в течение семи лет замужества у Империи не возникало подозрения в беременности, и потому она прибегла к совету одного лекаря, тайно выписанного ею из Парижа. Этот учёный муж сказал, что её бесплодие проистекает оттого, что оба они, и она и супруг, более любовники, нежели супруги, ибо постоянно в избытке дарят друг другу наслаждения, а это препятствует зачатию. Тогда Империа как добрая жена порешила в течение некоторого времени принимать супруга своего с превеликим спокойствием, уподобляясь в том курице при её соединении с петухом, ибо названный учёный объяснил ей, что в природе не бывает прохолоста, потому что самки не прибегают ни к каким ухищрениям, заигрываниям и причудам, которые служат для приманки; недаром же этих божьих тварей называют просто «животные». Поэтому Империа дала обещание предать забвению все измышленные ею сладостные забавы и не играть более своими прелестями. Она стала вести себя скромно, наподобие некой немецкой баронессы, которая до того неподвижна и холодна была, что её супруг, не распознав, что она преставилась, возлёг с нею на ложе, после чего несчастному барону пришлось отправиться в Рим молить у папы отпущение греха, а святой отец издал знаменитый указ, в коем он обращался к женщинам Франции и наставлял их двигаться слегка, будучи на супружеском ложе, чтоб такой грех больше не повторялся. Несмотря на примерное своё поведение, госпожа Империа не зачала и впала оттого в великую печаль.

Вскоре стала она замечать, как грустит подчас её муж, и подглядела, как он украдкой плачет, горюя, что любовь их не приносит плода. Отныне супруги смешали свои слёзы, ибо в их совершённом браке всё было общее и ничего они не таили друг от друга, так что мысль одного становилась мыслью другого. Когда Империи случалось увидеть ребёнка какого-нибудь бедняка, она приходила в отчаяние и целый день не могла найти покоя. Видя скорбь любимой супруги, Лиль-Адан приказал, чтобы дети не попадались на глаза госпоже Империи, и, обращая к ней слова утешения, говорил, что дети часто идут путями зла, на что она отвечала, что дитя, рождённое ими, столь любящими друг друга, было бы самым прекрасным на свете. Он говорил, что их ребёнок мог бы погибнуть, подобно сыновьям его несчастного брата, на что она возражала, что своих детей не отпускала бы от себя ни на шаг, взяв пример с курицы, которая зорко следит за цыплятами круглым своим глазом. Итак, на всё у неё был готов ответ. Империа тогда призвала к себе одну женщину, подозреваемую в колдовстве, – как говорили люди сведущие, природа открыла ей все свои тайны. Женщина эта сказала, что ей доводилось часто видеть, что жёны не рожали, несмотря на всё их усердие, и оказались в тягости, лишь переняв повадку скотов, которой нет проще. Империа решила этому совету последовать, но и тогда ничего не произошло, живот её не вздувался и оставался твёрд и бел, как мрамор. Вновь она обратилась к парижским лекарям и послала за прославленным арабским врачом, приехавшим во Францию, желая открыть учёным новую науку. Названный врач, прошедший школу Аверроэса, произнёс над Империей жестокий приговор: по той причине, что она принимала на своём ложе множество мужчин, покоряясь всем их прихотям, как она имела обыкновение поступать, творя своё ремесло куртизанки, она раз и навсегда погубила в себе некие грозди, к коим матерь наша природа прикрепляет яйцо, которое после оплодотворения созревает в утробе матери, а при разрешении от бремени вылупливается из него детёныш; то бывает у всех млекопитающих, доказывается сие тем, что нередко новорождённый тащит за собой и свою скорлупу. Подобное объяснение всем показалось нелепым, скотским, бессмысленным, противоречащим Святому Писанию, каковое утверждает величие человека, созданного по образу и подобию Божию, а также противоречащим установленным учениям, а следовательно, здравому разуму и истине. Парижские учёные подняли такие речи на смех, и арабскому лекарю пришлось оставить Медицинскую школу, где с тех пор имя Аверроэса, коего он чтил, не упоминалось. А все столичные знахари, к которым втайне обращалась Империа, толковали ей, что она может смело идти тем путём, каким шла, раз она в те дни, когда жила для любви, родила кардиналу Рагузскому дочь Феодору. Способность рожать сохраняется у женщины, пока естество её подчинено влиянию Луны, и супругам следует лишь усилить старания. Такой совет показался Империи разумным, и она приумножила число своих побед, но и количество своих поражений, ибо срывала цветы, не получая плодов. Бедная страдалица написала тогда папе, каковой весьма любил её, и поверила ему свою скорбь. Добрый папа в милостивом послании, написанном собственной рукой, ответил ей, что там, где человеческая мудрость и мирские попечения бессильны, следует обратиться к помощи небесной и вымолить милость Всевышнего. Тогда Империа порешила идти босая вместе с супругом в город Лиесс помолиться у алтаря святой Девы Марии Лиесской, известной своим предстательством перед Господом в подобных случаях. Империа дала обет построить в этой обители великолепный храм в благодарность за зачатие ребёнка. Но она лишь понапрасну избила и изранила свои прекрасные ножки. Она понесла в себе только жестокую скорбь, столь истерзавшую красавицу, что прекрасные её волосы поредели и даже заблестела в них седина. Спустя недолгое время возможность материнства у Империи иссякла, отчего стали донимать её некие жаркие испарения, выделяющиеся из гипохондрических органов, и пожелтела белая её кожа. Ей минуло тогда сорок девять лет, жила она в своём замке де Лиль-Адан, с каждым днём худея, как прокажённая на больничной койке. Бедняжка отчаивалась, тем более что Лиль-Адан по-прежнему любил её, был неизменно добр к ней, хоть она и не исполнила своего долга жены по той причине, что в течение многих лет слишком часто уступала желанию мужчин, и теперь, следуя собственному её презрительному изречению, стала ни на что не годной, как старая утварь в хозяйстве.

Как-то вечером, когда особенно тяжело было у неё на сердце, она, вздохнув, сказала:

– Увы, наперекор церкви, королю, наперекор всему, госпожа де Лиль-Адан осталась всё той же скверной Империей.

Она едва могла сдержать ярость, глядя на супруга, находившегося в цвете лет, обладающего всем, о чём мог он мечтать: богатством, милостью короля, безмерной любовью жены, лишь одному ему даримыми несравненными усладами; и при всём том недоставало ему, главе знатного рода, лишь одного: увидеть своё потомство. Чем больше она об этом думала, тем больше желала умереть, вспоминая, как был он добр и снисходителен к ней, не исполнившей своего долга жены, не родившей ему ребёнка и уже не могущей родить. Скрыв свою печаль глубоко в сердце, она решилась принести жертву, достойную великой любви; и прежде чем осуществить своё геройское намерение, удвоила она любовь свою, прилежней прежнего стала холить свою красоту, следовала наставлениям учёных, желая сохранить её во всём блеске, в чём и преуспела.

В то время дворянину Монморанси наконец удалось склонить свою дочь к замужеству, и повсюду шли толки о предстоящем её браке с неким дворянином Шатильоном. Однажды госпожа Империа, отослав своего мужа на охоту, сама отправилась за три мили в соседнее поместье Монморанси, где обитала тогда вышеназванная девица. Подъехав к воротам, Империа вошла в сад и велела слуге оповестить молодую госпожу, что некая незнакомая дама прибыла по весьма неотложному делу и просит принять её. Весьма смущённая словами слуги, который пространно доложил о красоте и любезном обхождении незнакомки, а также о пышной её свите, девица Монморанси поспешила спуститься в сад, где и встретилась со своей соперницей, которая и в самом деле была ей незнакома.

– Дорогая моя, – проговорила несчастная Империа, обливаясь слезами при виде девицы, столь же юной и прекрасной, какой и она была когда-то, – вас принуждают выйти замуж за господина Шатильона, хотя вы любите графа де Бомона. Но верьте моему пророчеству и запомните: тот, кого вы любите, изменил вам лишь потому, что попал в тенёта, в каких и ангел запутался бы, и он освободится от своей старой жены прежде, чем листья спадут с деревьев. А тогда ваша верная любовь будет увенчана цветами. Итак, найдите в своём сердце твёрдость, откажитесь от предложенного вам замужества, и вы найдёте счастье с любимым. Поклянитесь мне крепко любить графа, самого благородного из мужчин, никогда не огорчайте его, умолите его передать вам все тайны любви, открытые ему госпожой Империей, ибо, следуя им, для вас, такой юной, нетрудно будет изгладить из памяти его воспоминание о старой женщине.

Девица Монморанси, поражённая подобными речами, не нашлась что ответить сей королеве красоты, которую она приняла за некую фею, и осталась бы при том убеждении, если б один из работников не сказал ей, что дама эта не кто иная, как сама госпожа де Лиль-Адан. Хотя посещение Империи показалось девице Монморанси загадочным, однако она объявила отцу, что даст ответ на сделанное ей предложение лишь осенью; ведь любовь верит всем нелепым обольщениям, которыми манит её, как медовыми пряниками, надежда, коварная, но любезная сердцу подруга. Когда начался сбор винограда, Империа целый месяц не отпускала от себя мужа, дарила ему столь жгучие наслаждения и с такою щедростью, что любой бы решил, что она задалась целью довести его до бессилия, а самому ему казалось, что каждую ночь приходит на его ложе другая женщина. Наутро Империа просила мужа не забывать её любви, в которой достигла она высшего совершенства.

И ещё говорила, желая узнать все мысли друга:

– Бедный мой Лиль-Адан, мы с тобой неразумно поступили! Двадцатилетний юноша женился на старухе, которой тогда было под сорок.

На что отвечал он, что был весьма счастлив, что многие завидовали ему, и ни одной девушке не сравниться с ней, и пусть она состарится, ему милы будут даже её морщины, и уверял, что и в могиле она будет прекрасна и её косточки для него дороги.

Слыша такие ответы, исторгавшие слёзы из её глаз, она однажды утром лукаво заметила, что девица Монморанси весьма хороша собой и до сих пор хранит ему верность. На эти речи Лиль-Адан ответил, что она огорчает его, напомнив ему единственную вину, которую он за собой знает, а именно: измена слову, данному первой своей милой. Но ведь любовь к ней Империа сама погасила в его сердце. Выслушав это чистосердечное признание, она крепко обняла друга и прижала к себе, тронутая его прямотой, ибо другой на его месте был бы разгневан.

– Дорогой друг мой, – промолвила она, – вот уже несколько дней, как я страдаю от боли, сжимающей моё сердце; это сжатие ещё в юные годы угрожало мне смертью, приговор этот подтвердил и арабский врач. Если уж суждено мне умереть, то прежде я хочу услышать от тебя нерушимую клятву рыцаря: взять себе в жёны девицу Монморанси. И я так уверена в близости конца своего, что оставляю тебе всё моё состояние при условии этого брака.

Услышав подобные слова, граф побледнел, и ноги у него подкосились при единой мысли о вечной разлуке с женой.

– Да, дорогое сокровище любви моей, – продолжала она, – Бог карает меня тем, чем я грешила, ибо великие наслаждения, вкушённые нами, расширили мне сердце и, по словам арабского медика, истончили мои сосуды, каковые должны порваться во время равноденствия. Я же всегда молила Господа отнять у меня жизнь, когда я достигну теперешних моих лет, ибо не хочу видеть, как погибнет моя красота от руки времени.

И тогда великодушная и благородная жена познала, сколь она была любима. Вот как ей была принесена величайшая жертва любви, которая когда-либо могла быть совершена на земле. Ей ли не были ведомы упоительные, сладостные игры любви, нежные ласки, на которые она не скупилась, все обольстительные утехи супружеского ложа, так что бедный Лиль-Адан предпочёл бы умереть, нежели лишиться любовных лакомств, которыми она его щедро баловала. И в ответ на её признание, что в любовном исступлении сердце её разобьётся, супруг бросился к ногам Империи и сказал, что ради сохранения ей жизни он никогда более не станет домогаться её объятий, ибо счастлив одним уж её лицезрением, одним присутствием и всю свою отраду полагает отныне в нежном поцелуе и прикосновении к краю её платья. Она же, обливаясь слезами, отвечала ему, что охотнее отдаст свою жизнь, чем потеряет хоть единый цветок от куста роз, и что она желает погибнуть, как и жила, ибо, к счастью своему, умеет, если ей необходимо, привлечь к себе на ложе мужчину, не потратив для того хотя бы одно слово. Здесь надо сказать, что Империа получила драгоценный подарок от вышеназванного кардинала, и свой дар этот блудодей именовал кратко: «In articulo mortis», что означает: «На случай смерти». Простите мне три этих латинских слова, но так говорил сам кардинал. То был флакон из тонкого венецианского стекла, размером не крупнее боба, и заключал он в себе яд столь губительной силы, что стоило лишь раскусить флакон, и смерть наступала мгновенно и без всяких мук. Кардинал получил оный флакон от самой Тофаны, прославленной на весь город Рим составительницы ядов. Стеклянный тот флакончик был вправлен в перстень и защищён от всякой случайности золотой пластинкой. Уже не раз злосчастная Империа подносила к губам флакон, но не могла решиться разгрызть его, ибо ещё жаждала объятий, которые должны были стать для неё последними. И она снова и снова упивалась ласками супруга, порешив, что, когда испытает самый совершённый восторг любви, тут же раскусит стекло.

Несчастное создание рассталось с жизнью в ночь на первое октября. Тогда в лесах и в облаках раздался крик, стенания, как будто взывали духи любви: «Умер великий Нок!»{159}, подобно тому как языческие боги, узнав о пришествии в мир нашего Спасителя, умчались в небо, восклицая: «Умер великий Пан!» Вопли эти были услышаны многими мореплавателями в Эгейском море, и сие событие упоминается в трудах одного из Отцов Церкви.

Госпожа Империа на смертном одре была пощажена тлением, столь милостив был Создатель, желая сохранить образ безупречной красы. Говорят, что румянец не сходил с её щёк, ибо осенял её своими пылающими крыльями дух наслаждения, с плачем склоняясь над её ложем. По повелению скорбевшего супруга все облеклись в траур, и нимало не подозревал он, что умерла Империа, дабы освободить его от бесплодной жены; лекарь же бальзамировщик не открыл ему истинной причины её смерти. Великодушное это деяние открылось де Лиль-Адану через шесть лет после его брака с мадемуазель Монморанси, когда простушка поведала ему о посещении госпожи Империи. Несчастный Лиль-Адан впал в глубокую тоску и вскоре умер, будучи не в силах забыть те радости любви, которых не умела воскресить его незадачливая супруга, и это доказывает справедливость суждения тех времён, будто Империа никогда не умрёт в том сердце, где она царила.

Учит же это нас тому, что истинную добродетель постигают только те, кто против неё грешил, ибо среди самых добродетельных жён, как бы мы ни превозносили сих благочестивых особ, вряд ли нашлась бы хоть одна, которая решилась бы пожертвовать, подобно Империи, своей жизнью ради любви.

Эпилог