Озябшие странники — страница 31 из 71

— …Все взвешено, рассчитано, найдены заполнения пустот, — бормотал он почти влюбленно, то приближая лицо к самому холсту, так что в явной тревоге привставала со стула старушка в дверях зала, то отпрянув назад, словно собирался бежать отсюда без оглядки… — Видишь, суть его искусства в математически точных соотношениях тональных масс, цветов, светотеней. Собственно, всю эту «материальность, вещественность» мира мы видим и у других голландцев, но тайна мастерства Вермеера в том, что, несмотря на точную, фотографическую передачу действительности, он заставляет нас не просто смотреть на это, а переживать состояние медитации. Поэтому его живопись — ошеломляет.

Я не вслушивалась, я вообще быстро устаю от наукообразности… Просто стояла и смотрела на освещенную солнцем колокольню Ньиве-Керк и на ослепительный ряд черепичных крыш за ней, над которыми сейчас, сию минуту, всегда громоздились пузатые, самодовольные бюргерские облака.


— Слушай, а почему, собственно, его живопись настолько отличается от других голландцев? Откуда он взялся такой… неожиданный? — спросила я.

Мы уже сидели над озером за королевским дворцом. Солнечная пелена пара поднималась от поверхности воды. Две уточки-чонки, черные, с белыми кепками, сигали туда-сюда. Одна всё купалась, прихорашивалась; другая — а может, другой? — без устали трудился: глубоко нырял, потешно выставив зад, выныривал с какой-нибудь тряпкой, щепочкой, ветошью… оттаскивал это в клюве куда-то к своему тайнику и вновь выплывал на охоту…


— Он ведь, кажется, и родился в Дельфте, и прожил там жизнь?..

— Родился, прожил жизнь, торговал картинами… Наверное, и шелком торговал, как отец… вполне был трезвым человеком, коммерсантом. Очень мало картин написал — десятка три-четыре… Но в Дельфте его почитали, выбирали в правление гильдии святого Луки… Просто в середине XVII века в Дельфте появился Фабрициус, вероятно, искал заказов при дворе принца Оранского — он ведь и настенной живописью занимался.

— А разве Фабрициус в те годы не был учеником Рембрандта?

— Был, одним из лучших. И отлично ему подражал… И вдруг взбунтовался. Причем так, что уехал из Амстердама и до самой смерти с учителем не общался.

— А в чем была причина ссоры?

— Дело не в ссоре… Он восстал против палитры Рембрандта. Против темной, охристой, тяжелой палитры… против глубокой рембрандтовской тени… Приехал в Дельфт и создал свою школу, которую можно бы назвать «Школой света». Так вот, считается, что Вермеер был учеником Фабрициуса, возможно, потому, что и тот и другой проявляли интерес к оптическим эффектам и перспективе. Кстати, тот же «Вид Дельфта» выстроен Вермеером как фриз. Ты обратила внимание? — он «сдвинул» здания, мосты, башни, лодки — в один ряд. Вероятно, пользовался камерой-обскурой… Словом, и Фабрициус, и Вермеер работали с широкоугольными линзами и выпуклыми зеркалами. У Фабрициуса есть свой «Вид Дельфта с лавкой музыкальных инструментов». Там он намеренно создает эффект оптического искажения, для большей выразительности. В семнадцатом-то веке! Представляешь? Впечатление странное, смещенное, фантастическое… Как будто эта церковь, Ньиве-Керк, ему привиделась… Сидит себе такой господин в широкополой шляпе, мало похожий на лавочника, тут же и лютня, и виолончель… И такое странное у господина лицо, словно он размышляет — а не послать ли всю эту жизнь к такой-то матери, да не повеситься ли мне, не отходя от лавки… А вдали, за переплетением каналов, — смещенная, будто сплюснутая Ньиве-Керк со своей иллюзорной колокольней. И шпиль гаснет в облаке такого жемчужного сияния…

— И… он прожил в Дельфте до конца жизни?

— До конца-то было рукой подать. — Борис усмехнулся. — Он погиб буквально через несколько лет при взрыве порохового склада. Половина Дельфта взлетела на воздух…

— …О господи… представляю этот салют… — пробормотала я. — Вершина пути, ослепительная вспышка… Последний экзамен в Школе света…

…Белый лоскут одинокой чайки пронесся над озером, плеснул в воздухе и скрылся за башенками на высоченном скате черепичной крыши Маурицхерса.

* * *

В Дельфте очутились под вечер. От вокзала к городу шли пешком, ориентируясь на уже знакомую — по Вермееру — колокольню Ньиве-Керк, напротив которой, судя по рисованному Лерой плану, и стояла та гостиница, где для нас заказан был номер.


Весь Дельфт оказался простеган каналами и, как корзинка, переплетен горбатыми мостками, на которые легко взлетали вездесущие велосипедисты. Город — эскиз Амстердама, — но уже каналы и набережные, ниже дома и фонари… Однако чувствовалась в нем та провинциальная безмятежность, отдохновение странника, которые напрочь отсутствуют в оживленной пестроте амстердамских улиц.

Солнце еще лежало на треугольных — ступеньками — фронтонах домов, на темно-красной черепице крыш.

Мы миновали два подъемных моста. Один — разводной; постояли, дожидаясь, пока грузовая баржа протащится по каналу, и едва дирижерские палочки шлагбаума стали медленно подниматься, под них нетерпеливо поднырнул мальчик на велосипеде.

Второй мост — отводной — действовал как бы на кронштейне. Целиком отворачивался на одной ноге; вытянулся вдоль берега, пропуская судно. Когда, подрагивая, он вернулся на место, велосипедисты первыми стремительно бросились вперед.

Наша гостиница, трехэтажное старинное здание, фасадом обращенное к Ньиве-Керк, была похожа на все голландские дома: большие окна, высокие скаты черепичной крыши, и герань, герань… Герань — повсюду.

В крошечном фойе, отделенном высоким барьером от зала кондитерской, где на широком подоконнике спала в кустах красной герани рыжая кошка, за старомодной почтенной конторкой стоял высокий мужчина лет шестидесяти — курчавые седые волосы, горбоносое смуглое лицо… Вероятно, портье. А нам велено было искать хозяина, господина Сэмюэля Ван Лоу…

На мой вопрос он ответил:

— Это я.

— Нам здесь заказан номер, — сказала я, не подав виду, что удивилась этакому контрасту средиземноморского типа внешности и голландского имени хозяина.

— Смотри, — Борис кивнул куда-то в сторону маленького зала кондитерской, где сидели две пожилые дамы, пили кофе с рогаликами. Я недоуменно взглянула на мужа: что примечательного увидел он в милых голландских старушках?

— На стене… какое совпадение…

Я перевела взгляд. Да, совпадение забавное — над столиком висела копия той самой картины Вермеера, «Вид Дельфта», перед которой мы простояли сегодня битый час в Маурицхейсе.

Пока я заполняла бланк анкеты и получала ключи, Борис, невежливо нависнув над божьими одуванчиками, изучал копию картины…

Я окликнула его, и, взвалив на себя сумки, мы потащили их — о, крутизна винтовых лестниц-скважин в голландских домах семнадцатого века! — на второй этаж, пыхтя и проклиная свое пристрастие к старине.

На дубовой двери нашей комнаты была привинчена табличка: «Карел Фабрициус».

— Очень мило…

— Все по теме, — сказал Боря, вставляя массивный ключ в замок. Я подумала — слишком уж по теме. Мой писательский нос с утра уже чуял то, на что — словно охотничий пес — был натаскан годами: еле слышимый аромат витавшего в воздухе сюжета.

Дверь открылась, и мы остановились на пороге. Люблю этот первый взгляд на новое мимолетное пристанище. Первый шаг в гостеванное пространство, которое хочется сразу обжить, хоть на сутки, хоть на ночь заполнить собой, превратить в свое убежище. В этой небольшой комнате было все, что так нравится мне в европейской старине: почерневшие, рассохшиеся балки потолка, криво подпирающие скошенный потолок, неровные беленые стены, большое окно, из которого выглянешь — привычное напластование черепицы, вымытый булыжник внутреннего дворика, старый фонарь — и волны герани, белой и розовой…

Борис свалил сумки на пол и рухнул на постель.

— А копия-то странная, — сказал он, — там, на стене…

Я с ожидаемым, надо сказать, удовольствием обнаружила электрический чайник на столе, и в корзинке — пакетики с чаем и кофе, две булочки, запаянные в целлофан, сахар, круглые плошки с джемом. Место было приличным, ничего не скажешь.

Я налила в чайник воды и включила его.

— Чем это странная?

— Понимаешь… С одной стороны, очень недурное исполнение. С другой стороны — весьма приблизительные цвета… Как будто художник писал не с картины, а с какой-то случайной репродукции… К тому же она потемнела от времени. Надо бы тому парню за стойкой сказать, чтобы протер холст луковым соком.

— Вот и скажи! — мстительно заметила я. Не владея ни одним языком, мой муж, как все мои близкие, был уверен, что я могу, если захочу, поговорить с любым иностранцем на любую тему…


После вечерней прогулки по городу ужинали в одном из ресторанов на Маркт — большой, веками обжитой площади, уютно обставленной старинными комодами-домами. В головах площади плыла, словно флотилию вела, Ньиве-Керк, усыпальница королевской фамилии. На высоком круглом постаменте перед ней — огромный, сутулый и несуразный, в плаще до пят, — высился над площадью кто-то из первых здешних печатников, какой-то Гуго, выставив вперед острую бронзовую бородку, держа в руках огромный фолиант. Под фонарем блестела бронзовая пряжка на туфле танцевального фасона.

Ресторан, куда мы зашли поужинать, помещался в полуподвале одного из домов. За густыми переплетами окна, буквально на уровне нашего стола, у моего локтя плескалась вода узкого канала, в котором — в свете фонарей — утомленно плавали сонные утки.

Столы были накрыты коврами, как на картинах Вермеера, и тоже продолжались за окном, смутно волнуясь ворсистым ложем в колеблющейся воде.

— А знаешь… — вдруг сказала я, — неохота уезжать отсюда…

На столе перед нами в плошке горела желтая свеча, она тоже отражалась в окне, в плотной воде канала дрожащим теплым огоньком. Вся улочка с запертыми на ночь магазинами, кондитерскими, аптекой казалась от этого обжитой и уютной…

— А как же Брюгге?

— Ну давай раз в жизни поменяем планы…