(Не забыла ли я упомянуть, что Витя страшно образован? Не боясь показаться тенденциозной, я бы сказала, что он никчемно чудовищно образован. В его памяти, как товары на складе большого сельмага, громоздятся завалы самых разнообразных сведений, например, валяется никому ненужный, как старый макинтош на пыльном чердаке, польский язык. Ежеминутно он спотыкается о свое высшее музыкальное образование, что стоит поперек любого естественного движения, как колченогий табурет, на который и сесть-то опасно… Зачем-то он знает латынь… во всяком случае, читает Лукреция в подлиннике… и все эти дикие сведения невозможно приспособить ни к какому делу, и не приносят они радости ни их незадачливому носильщику, ни тому, на кого он вдруг захочет их обрушить… Поскольку в течение ряда лет мы публиковали в незабвенной нашей замечательной газете переводы известного китаиста Леонида Черкасского, Витя много чего запомнил самым естественным порядком. Во всяком случае, не могу заподозрить, что к встрече с китайцами он специально учил что-то наизусть.) Короче, когда, помахивая короткопалой ладошкой, он певуче продекламировал: «В Лояне ван Жэньчэна почил. В седьмом месяце вместе с ваном Бома мы возвращались в свои уделы…» — вот тогда Яков Моисеевич опомнился и сказал:
— Нет-нет, господа, вы китайцами не увлекайтесь. Речь идет о еврейском Шанхае, еврейском Харбине.
И Витя, продолжая держать ладонь на поэтическом отлете, спокойно отозвался:
— А нам, татарам, все равно — что санаторий, что крематорий.
Я в который раз лягнула его под столом ногою.
Магометанская тема в его поэтике была для меня некоторым сюрпризом.
Итак, первая встреча с китайцами не закончилась ничем позитивным. (Позитивным итогом Витя называл обычно свежевыписанный чек на имя «Джерузалем паблишинг корпорейшн».) Так вот, чека не было. В конце нашей бурной встречи неукротимый Морис Эдуардович попросил представить подробную смету и проект издания.
Они все изучат и взвесят.
Мы брели по улице Грузенберг в поисках приличной забегаловки, где можно было бы выпить кофе и обсудить наше положение.
— Мне опять снился отец, — проговорил Витя сокрушенно. — Он не давал разрешение на выезд, и я кричал, что убью его. И убил.
— То есть — как? — поморщившись, спросила я.
— Задушил, — обронил он просто.
— Слушай, сколько лет назад умер отец?
— Пятнадцать, — вздохнув, сказал Витя.
— И ты до сих пор сводишь с ним счеты?
— А пусть не лезет в мою жизнь! — огрызнулся он.
Улица Грузенберг поднималась вверх довольно крутой горкой и по ней, ожесточенно орудуя локтями, поднимался в коляске инвалид, каких в нашей сторонушке немало благодаря войнам, армейским будням, гражданским взрывам и количеству автокатастроф на душу нервного населения.
Он, мучительно напрягаясь, вращал ладонями передние колеса своего нехитрого транспорта, локти ходили тяжело, как поршни.
Мы с Витей подбежали, навалились и покатили коляску вверх. Калека страшно обрадовался.
— Ого-го, ребята! — кричал он, отирая ладонью взмокший лоб. — Лошадки славные! Вперед, мои кони! Я задам вам овса!
А Витя стал горланить из Цао Чжи, который родился во втором, а умер в третьем веке нашей плебейской эры и переводы с которого мы печатали когда-то в незабвенной нашей газете:
«На холм по тропинке! Бредем в облака! И конь мой теряет! Последние силы! Последние силы!.. Но конь добредет! А я изнемог! От печали и муки!..»
Так мы катили этого безногого парня, а он командовал — куда ехать, яростно ругал муниципалитет за переполненные мусорные баки, хохотал, распевал и вообще — кайфовал на всю катушку.
Между тем мы продолжали делать городскую газетку, внося своей «Уголовной хроникой» изрядное оживление в благопристойную жизнь русской общины города.
Например, в октябре сенсацией стало дело ночного охранника одного из предприятий, специализирующихся на производстве подгузников для младенцев и лежачих стариков.
Этот парень развлекался долгими эротическими беседами по известным телефонам. Так он коротал свои унылые дежурства, пока начальство не насторожили телефонные счета на астрономическую сумму. Были наняты сыщики, и выяснилось, что этот милый человек развлекался не только с местными телефонными гуриями, но и до Америки дотягивался, так как английским владел абсолютно. В целом он был интеллигентным человеком, если вы не побрезгуете этим определением в данной ситуации.
Словом, выяснилось, что он трахал начальство по большому счету.
По действительно большому счету.
Саси Сасон невозмутимо излагал сухие данные спокойным голосом.
— А… личность задержанного? — спросила я.
— К черту подробности! — отмахнулся Саси и, вздохнув, добавил: — Подробностей не знает никто.
Нам с Витей очень нравилась эта история. Мы даже хотели организовать в газете круглый стол на темы сексуального воспитания новых репатриантов. Дискуссию, так сказать. Но потом одумались: в подобной дискуссии без подробностей не обойтись, а где их взять, эти подробности?..
Да, история многозначительная… Почему-то я усматривала почти неощутимую трагическую связь между дневным производством подгузников и ночными всхлипами этого непутевого охранника. Как будто, находясь посередине между беспамятным младенчеством и полоумной старческой немощью, он тщетно пытался заполнить часы своего одинокого и бессмысленного бдения телефонными судорогами эфемерной любви.
Дней через пять после встречи в Тель-Авиве позвонил Яков Моисеевич.
Нет, ничего определенного в ЦЕНТРЕ еще не решили, но он хотел бы встретиться со мной еще раз и обговорить кое-какие частности. Если я не возражаю, там же, в доме доктора Тихо и жены его, художницы Анны.
— Должна ли я пригласить на беседу генерального ди…
— О, нет! — воскликнул он с неприличной поспешностью. — Я бы попросил вас…
К дому доктора Тихо можно было подойти по-разному — со стороны улицы Рава Кука через тихий тупик с рядом молоденьких олив, растущих в каменных кадках, мимо здания, где, собственно, и жил по соседству с доктором умница Кук, пройти в железные распахнутые ворота и, обогнув торец дома с окном библиотеки, очутиться на террасе. Появиться на сцене из-за боковой кулисы.
А можно пройти задворками Яффо, через мусорный узкий проулочек, из которого сразу попадаешь в маленький парк, и тогда весь дом с террасой открываются вам, как из партера, а сходство со сценой дополняют ведущие на террасу каменные ступени.
Я поднялась по ним и оказалась за спиною Якова Моисеевича, который уже заказал два апельсиновых сока и, ожидая меня, листал «Гаарец». Его кожаная кепка лежала на соседнем стуле и ветер свободно ошкуривал и полировал небольшую опрятную лысину в довольно густой еще седине, этим неуловимо работая на образ мастерового.
— Ваш красный плащ, — проговорил Яков Моисеевич, складывая газету, — ваш мятежный красный плащ напоминает мне времена харбинской молодости… В таком плаще щеголяла когда-то одна юная особа, к которой все мы были неравнодушны… Она рисовала, пела, сочиняла стихи… Я не решился без вас заказывать штрудл Анны.
— Так закажите сейчас же, — сказала я. — Только на сей раз позвольте мне заплатить.
— Боже упаси! — спокойно возразил он.
После вчерашнего дождя черные космы плакучих сосен свисали еще безнадежней. Солнце уже покидало сад, взбегая по тусклому серебру стволов все выше, к макушкам деревьев…
С каждой минутой между стволами уплотнялся пепел сумерек, и скоро должны были затеплиться фонари в парке и на террасе.
— Что, Яков Моисеевич, не понравились мы ЦЕНТРУ? — спросила я напрямик.
Он помолчал, внимательно распределяя вилочкой облако взбитых сливок по коричневой корочке штруделя.
— Видите ли, откровенно, — мягко начал он, — все, что вы говорили по поводу устарелости «Бюллетеня», звучит и справедливо, и убедительно. Да, скорее всего, самым разумным было бы перейти на современный метод его издания… Но… понимаете, во всем этом новом процессе ни я, ни Морис как ни пытались, абсолютно не в состоянии представить Алика.
— Чего?!
— Понимаете, все перемены ни в коем случае не должны задеть Алика.
— А кто это? — спросила я, несколько оторопевшая от китайских новостей.
— Ну… как же! Вам его представили…
Я вспомнила бабское бледное лицо, стриженую макушку школьника, мягкие ручки, суетливым и тоже каким-то женским движением натягивающие на живот вязаный жилет…
Мне захотелось плюнуть и уйти.
— А при чем тут Алик? — грубо спросила я.
— Так он — метранпаж. Собственно, Алик и клеит «Бюллетень». Это — прямая его обязанность.
— Алика — на пенсию. С почетом, — с вкрадчивой злостью проговорила я.
— Он и так получает пенсию, — сдержанно и грустно заметил Яков Моисеевич. — По инвалидности.
Мы оба замолчали. Убейте меня, я не понимала — что хотят от нас с Витей эти чокнутые старики, именующие себя ЦЕНТРОМ. И уже догадывалась — чем завершится очередной наш мираж в пустыне. Стоило поберечь время, раскланяться и заняться своими делами, тем более что на этот вечер я наметила решение двух застарелых проблем.
Неподалеку, у дверей дома, перекинув ногу на ногу, сидел охранник, пианист из Свердловска Миша Кернер. У него, как обычно, был отсутствующий вид…
Миша обладал редкостным туше, которое невозможно выработать, а нужно с ним родиться. Коньком его был Шопен. Несколько раз он выступал здесь же, по пятницам. Однажды исполнял все 24 прелюдии Шопена. Я была на концерте и, помнится, глядя на черный Мишин фрак и вдохновенные руки, ласкающие клавиатуру, никак не могла избавиться от мысли — где в данный момент он оставил куртку охранника и пистолет, который по закону нигде нельзя оставлять, и не высчитают ли у него из жалованья часы концерта…
Рядом с Мишей стоял замызганный хиппи — в грязной майке и продуваемых джинсах — и, покачиваясь, бормотал что-то по-английски, пытаясь рассказать Мише свою жизнь. У Миши самого была вполне цветистая судьба, он не хотел задушевных бесед на иностранном языке. Он отворачивался от накуренного марихуаной хиппи и тоскливо говорил по-русски: